Почти счастливые женщины
Шрифт:
Та уже пребывала между землей и небом, в зыбком, затуманенном, неизвестном мире, приходя в себя на пару минут, только когда девочка еле слышно шептала «мама».
Картина была невыносимой.
Медсестры тайком утирали слезы – какое несчастье!
Похороны Ани были печальными. Впрочем, процедура эта веселой не бывает, но здесь все выглядело совсем удручающе – дешевый гроб, оббитый малиновым ситцем, ужасное ноябрьское утро, темное, дождливое, мрачное. Размытая, утопающая в рыжей глине дорога на кладбище, рыдающая старуха, укутанная в черный платок и держащая за руку девочку, серую от страха и горя.
Из провожающих были две женщины, работницы
После кладбища поехали к Олимпиаде. Там и помянули несчастную, тихо и скромно, но как положено, селедкой с картошкой, винегретом и поминальными блинами с кутьей. Кутью принесла Клава.
После долгих уговоров Аля молча сжевала холодный блин и ушла в комнату. Не зажигая света и не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. Что теперь будет? Теперь она совершенно одна. Мамы нет. Есть бабушка, но она им не родная, и потому ее, скорее всего, заберут в детский дом, она уже взрослая и все понимает. К тому же она прекрасно слышит все разговоры. Вряд ли бабушке удастся ее «отстоять»: возраст не тот, здоровье подводит. Правда, Аля слышала, как бабушка Липа сказала врачихе, что будет биться до последнего. А та ответила, что шансов мало, даже почти нет. И еще что надо отыскать Алиного отца. Вот он-то точно имеет право на девочку.
Отца. Аля его совсем не помнила. Мама от него сбежала, когда она была грудным младенцем. Отец много пил и распускал руки. Мама говорила, что она спасалась и спасала дочь. Оставаться в том доме было нельзя. Сбежала в никуда, «наобум Лазаря», как она говорила.
Но теперь мамы нет, бабушка старенькая и больная, ходит плохо, дышит тяжело, жалуется на сердце и на все остальное. И бабушка она не родная. По всему получается, что дорога у Али одна – в приют.
Было страшно. Ах как было страшно: больше нет мамы, а скоро не будет и бабушки. Страшно было уходить из родного дома, где она выросла. Страшно было представить другую, незнакомую жизнь. Но было понятно одно – та, другая, новая жизнь уж точно не будет лучше прежней, старой.
Скорее всего, она окажется ужасно тяжелой, страшной, как и само слово «приют».
Через пару дней пришли какие-то люди. Они внимательно рассматривали девочку и задавали чудные и смешные вопросы: не голодает ли она и что, например, она ела сегодня на завтрак и чем ужинала вчера, справляется ли она с уроками и кто их проверяет, кто стирает ей платьица, трусики и колготки? Вопросы были странные, девочка терялась и пугалась этих дотошных чужих людей, бросала взгляды на растерянную бабушку, но та, кажется, боялась не меньше ее.
– Уроки, – тихо отвечала Аля, – мне проверять не надо. Я учусь хорошо. Белье, – произнести при незнакомых людях слово «трусики» ей было неловко, – я стираю сама. Мама меня приучила. А на завтрак мы ели овсяную кашу. И бутерброды с сыром.
Дотошные тетки переглянулись и ушли. Все оставалось по-прежнему: Аля жила с бабушкой, ходила в школу, делала уроки и по ночам плакала по маме.
В зимние каникулы случилось неожиданное – снова пришли незнакомые люди и, попросив девочку выйти из комнаты, долго говорили о чем-то с бабушкой. Девочка чувствовала: происходит что-то неладное, страшное, непонятное, то, что непременно повлечет за собой перемены. И эти перемены точно будут ужасными.
Дрожа как осиновый лист, она сидела в своей комнатке, смиренно положив руки на колени: она давно со всем смирилась и любые неприятности, любые новости воспримет как должное. Да и кто спросит ее мнения, кому оно интересно?
После ухода комиссии – так назвала теток баба Липа – ее опять не забрали. А вот бабушка долго плакала. Аля вопросов не задавала. Но и в январе ее не забрали, а после Нового года, грустного и очень тихого, баба Липа слегла с давлением. Три раза за сутки приезжала неотложка, каждый день приходил врач из поликлиники, дом пропах лекарствами и болезнью. Баба Липа плакала и обещала девочке, что никому ее не отдаст, никому и никогда, даже если придется лечь на рельсы. При чем тут рельсы, Аля не поняла, но переспрашивать не решилась. Каждый вечер приходила почтальонша Лена, ни слова не говоря, выносила за бабушкой ведро, перестилала ее постель, подметала дом и вставала к плите. Готовила Лена невкусно, просто, по-деревенски, по-холостяцки, по ее же словам. Аля, привыкшая к бабушкиным оладьям и сырникам, к вкусным супам и тефтелям, с трудом проглатывала подгоревшую гречневую кашу и сыроватую, плохо прожаренную картошку.
После зимних каникул, в первый учебный день, Алю Добрынину вызвали к директору. В кабинете сидела нарядная дама в красивом ярко-фиолетовом костюме и с пышной высокой прической-башней. На очень ухоженных, холеных, с красивым ярким маникюром руках важной дамы сверкали золотые кольца с цветными камнями. Сильно пахло духами.
Директриса, скромная женщина в строгом черном костюме, страдающая мигренями и не признающая косметики и украшательств, страдальчески морщила брови и кривила рот. По всему было видно, что ее вечная мука, головная боль, сегодня опять была рядом.
Испуганной девочке предложили присесть, и важная дама с участливым вздохом принялась задавать ей уже знакомые дурацкие и странные вопросы. Все повторялось сначала.
«Как тебе живется с Олимпиадой Петровной? Кто готовит еду? Кто стирает?» И так далее.
Аля, опустив глаза, отвечала тихо и ровно, заученно и монотонно.
Девочка видела, как по-прежнему страдальчески морщится директриса, и уловила в ее глазах сочувствие и даже жалость. Она уговаривала себя не заплакать, потому что плакать перед фиолетовой ей не хотелось. Та наклонилась к ней и, обдавая ее горячим и сладким дыханием, надев на гладкое и безразличное лицо маску сочувствия, с придыханием сказала:
– Милая Алевтиночка! Мне очень жаль, но складывается все не лучшим образом. Поверь, мы очень хотели тебе помочь! Очень! – Она кинула взгляд на молчавшую директрису, ожидая ее поддержки. Та молчала, и тетка, недовольно нахмурив брови, сладко улыбаясь, продолжила: – Дело в том, что мы искали твою московскую родню. Твоего папу и, возможно, других родственников. Но наши поиски не увенчались успехом, увы. Твой отец, – снова короткий, но выразительный взгляд на директрису, – твой отец… Словом, его больше нет. Он умер. Точнее, погиб.
Директриса нахмурилась и кашлянула, фиолетовая запнулась, но тут же вновь заговорила:
– Но не все так уж плохо! У тебя в Москве живет бабушка. Женщина она пожилая, но полная сил. Правда, – скорбный взгляд, – взять тебя к себе, Аля, она еще не готова.
Аля молча смотрела в окно. А фиолетовая все ворковала:
– Но ты не волнуйся! Мы ведем с ней беседы, уговариваем ее, убеждаем, что ты хорошая и спокойная девочка, умница и отличница. И мне кажется, что она согласится. А пока, Алечка, тебе, милая, придется пожить в детском учреждении.