Почти три года. Ленинградский дневник
Шрифт:
Все полегли в снег, не исключая военных. Из нашей машины кто вышел, а кто остался: Сычев с завода, я и еще двое мужчин. Мы сидели внутри машины, под фанерой (величайшая глупость), и только вздрагивали и пригибали головы, когда воздух и осколки свистели над нами.
С какой страстной нежностью я вспомнила в эту минуту наше бомбоубежище на улице Льва Толстого! Стены, своды, милосердный камень, принимающий на себя удары. А здесь — небо и воздух. Пулеметные очереди.
Но наша глупость обернулась в каком-то смысле стратегической хитростью. Нам объяснили:
Самолетов было пятнадцать — двадцать. Они ходили кругами над злополучной станцией. После минутной передышки снова раздался крик:
— Начинается второй заход. Ложитесь!
Тут уж и я полезла из машины и только собралась лечь в канавку, как оттуда поднялся военный. Я поняла, что все миновало.
Из всех наших больше других постыдно испугалась самая бойкая на вид бабенка… (Сильный зенитный огонь. Очевидно, «Адольф» летает совсем близко.)
Сейчас едем в Н-скую дивизию к артиллеристам. Увозим с собой только что вышедший номер дивизионной газеты «В решающий бой», где напечатан сталинский приказ.
Я довольна, что я здесь: не так ноет сердце. Жаль только, что не удалось повидать генерала Федюнинского. Вчера поздно вечером он пришел в один из домиков своего штаба, не в тот, где мы ночевали, а в другой. Повезло тем, кого там устроили на ночлег. Они все поднялись, и Федюнинский долго беседовал с ними.
Сам он пришел веселый, из бани. Сказал, что помылся отлично, но что банька была холодновата. Генерал любит тепло. Как я его понимаю! (Заговорила наша артиллерия. Дом содрогается.)
Машины поданы. Мы едем.
24 февраля 1942 года. Н-ская дивизия. Утро
Ночью проснулась: где я? Потом вспомнила — в землянке. Дневальный подбрасывает в печку дровишки, — смолистый дымок щиплет глаза. Вдруг грохнуло орудие, не знаю чье. Но здесь, на переднем крае, все это кажется менее страшным, чем у нас, в Ленинграде.
Рано утром наш дневальный принес нам кашу в котелках, хлеб и по большому куску масла. Чудесная вещь! В следующий раз обязательно возьму с собой ложку.
26 февраля 1942 года. Ленинград
Лежу у себя дома в постели и все никак не могу насытиться теплом. На мне стеганое одеяло, шерстяное одеяло, плед и пальто в ногах. Я в теплом халате. В комнате 14 градусов. Чуть ли не каждый час мне дают попить горячего, а я все не согреваюсь.
Во время поездки на фронт ничего по-настоящему теплого на мне не было.
Правда, достали мне ватные штаны и куртку под пальто. Но все это уже старое, побывавшее в дезинфекциях. Вата маломощная, хилая. На голове был неизменный вязаный капор. В руках муфта, плед и белый вязаный платок, взятый у Клавдии Ивановны с клятвой беречь, как хлебную карточку.
Во всем этом я больше всего напоминала себе гоголевскую Коробочку.
Но все
Была одна такая минута, когда шофер (меня посадили к нему в кабину, сжалившись надо мной) посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Ну, теперь надо вам только бога молить, чтобы у меня никакой поломки не было. Как только заглушу мотор, так вам каюк.
И правда — только радиатор и грел меня. Ладожское озеро — громадная ледяная равнина. Снегу — как на полюсе. Все из снега: ограды, сплошные или из снежных кирпичей, полукруглые юрты для зенитчиков, фундаменты для зениток. Все это девственно чистое, белое до голубизны, бережно прикрытое синим небесным сводом. Каждый предмет иного, не белого, цвета воспринимается глазом как событие. Маково-алый флажок в руке регулировщика виден за километр. Недаром здесь говорят:
— Для бойца снег — это главное. Он в него зарывается, пьет его, моется им.
Моя дальнозоркость, мешающая мне за письменным столом, над рукописью или над книгой, здесь очень пригодилась. Я видела все чуть ли не до самого горизонта. Вот движутся по ледовой озерной дороге цветные точки: это грузовики. Если розовые — значит, везут бараньи туши. Черные — уголь. Желтые — берестяные короба, не знаю с чем. Гладко белые, почти не отличимые от снега, — мешки с мукой. Это хлеб наш насущный, это наша жизнь, посылаемая Ленинграду с Большой земли.
Труд ладожских шоферов — святой труд.
Достаточно взглянуть на дорогу. На эту избитую, истерзанную, ни днем, ни ночью не ведающую покоя дорогу. Ее снег превращен в песок. Всюду — в ухабах, выбоинах, колеях, ямах, канавах, колдобинах, воронках — лежат мертвые машины и части машин.
А ведь эту дорогу под снарядами и бомбами ладожские шоферы каждодневно пересекают четыре раза. Ведь это для них повсюду алые надписи на щитах: «Водитель, сделал ли ты сегодня два рейса?» И водитель делает эти два рейса.
В Гороховец, в штаб армии, мы добрались поздно вечером, при яркой луне, стоящей в центре морозного мглистого круга. Судя по всему на Луне мороз был еще свирепее, чем у нас на Земле.
Как только машины наши подъехали к штабу, их тотчас же торопливо отвели в ельник и укрыли там. Нам сказали, что мы, все время демаскированные луной, ехали по очень опасной зоне. Но было тихо, гораздо тише, чем на Невском.
Обратно мы уезжали из Гороховца в Ленинград на исходе ночи, еще при звездах. Постепенно вражеские ракеты становились все бледнее, над лесом вставал рассвет. Бледно-зеленое небо, как яблоко, зарумянилось с одного бока. И тут-то шофер и сказал мне, чтобы я молилась за мотор, не то замерзну. Главная беда была еще в том, что я потеряла теплый платок, данный мне Клавдией Ивановной.