Под кровом Всевышнего
Шрифт:
Помню, как я брала отца за густые бакенбарды и поворачивала молча к себе его лицо, не давая папе смотреть на собеседника. Окружавшие нас смеялись и говорили: «Ревнует!» — «И что это за слово они выдумали, — думала я, — ведь это мой папа!» Я была готова просидеть на коленях отца целый вечер. До чего же мне было с ним хорошо! Через ласку отца я познала Божественную любовь — бесконечную, терпеливую, нежную, заботливую. Мои чувства к отцу с годами перешли в чувство к Богу: чувство полного доверия, чувство счастья быть вместе с Любимым, чувство надежды, что все уладится, все будет хорошо, чувство покоя и умиротворения души, находящейся в сильных и могучих руках Любимого.
Часто я сладко засыпала на руках отца. Если же сон не одолевал меня, а сходить с рук я не хотела, то папа прибегал к хитрости. Папа
— Ты все верно говоришь, — сказала я, — но я все-таки буду дразнить Серёжу, потому что он противный!
Эта фраза вывела папу из себя. Он вскочил и со шлёпками выставил меня из кабинета.
— Значит, я все зря говорил? — вскрикнул отец. — Не буду тебя любить, злая девчонка!
Я не заплакала, но последние папины слова задели моё сердце. С полчаса я задумчиво бродила, потом пришла к папе, со слезами бросилась к нему на шею и, целуя его, шептала:
— Папочка, люби меня! Я не злая, но кто же будет любить меня? Мама любит только Серёжу, а меня только ты любишь!
Отец обнял меня и просил прощения за то, что погорячился. Он всегда просил прощения даже у нас, детей, если ему случалось раздражиться. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребёнком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: «Дети из тебя верёвки вьют!» Но папа отвечал: «Где действует любовь, там строгость не нужна».
Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В четыре-пять лет мы ещё не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: «Скоро домой?» Я спрашивала реже других, заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжения. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву даже не видела. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера. В те годы (30-32-й) папа ещё ездил по храмам, выбирал то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то «пятидневка», то «шестидневка». Таким образом атеистическая власть старалась стереть в сознании народа само понятие Воскресения.
Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело ещё слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушёл куда-то вперёд, а я долго сидела одна около двух-трёх чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.
В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.
«Не ошибается только тот, кто ничего не делает», — гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что «диссертация» [2] Николая Евграфовича Пестова — не плод размышлений, а действительно жизненный опыт.
Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне — художественную открыточку, Серёже — зверюшку из фанеры.
2
* Пестов Н. Е. Современная практика православного благочестия.
– Спб.: «Сатис», 1994-1996 гг.
Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Серёжи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их ещё не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» — кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Серёжа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Серёжа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук».
Серёжа тщательно оклеивал свой «сундук» фантиками, пёстрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундучка» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Серёжи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: «Он ведь добрый мальчик — своё вам отдаёт!»
Наличие «сундучка-рундучка» развивало у Серёжи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как ещё мы воровать не стали?), а с другой стороны — зависть, осуждение и злость на брата. «Скряга, жадюга!» — дразнили мы Серёжу. «А вы обжоры, завидущие глаза!» -отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая — более трёх лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.