Под сенью девушек в цвету
Шрифт:
Географы, археологи действительно приводят нас на остров Калипсо [322] , действительно откапывают дворец Миноса [323] . Вот только Калипсо для них обыкновенная женщина, а Минос — царь, в котором нет ничего божественного. Даже достоинства и недостатки, которые, — о чем мы теперь узнаем из истории, — были свойственны этим вполне реальным лицам, часто очень отличаются от тех, коими мы наделяем сказочные существа, носившие те же имена. Так рассеялась вся чарующая океаническая мифология, которую я создал в первые дни. Но для нас не совсем безразлично то, что мы хоть изредка проводим время в тесном общении с людьми, которые раньше казались нам недоступными и к которым нас влекло. В отношениях с теми, кто с самого начала был нам неприятен, неизменно присутствует, даже если мы получаем от общения с этими людьми мнимое удовольствие, привкус ненатурального, привкус их недостатков, которые им удалось скрыть. Но в таких отношениях, как мои с Альбертиной и ее подругами, истинное наслаждение,
322
Калипсо — нимфа острова Огигия; она заманила к себе Одиссея и семь лет держала его у себя в плену.
323
Минос — критский царь, мудрый и справедливый правитель, но упорный враг Афин (греч. миф).
324
«Юноша с занозой» — античная скульптура; находится в музее Ватикана.
Затем концерты прекратились, настало ненастье, мои приятельницы уехали из Бальбека, не все сразу, как улетают ласточки, но на одной и той же неделе. Альбертина покинула Бальбек первая, неожиданно, так что ни одна из ее подруг не могла понять, ни тогда, ни потом, почему она так внезапно вернулась в Париж, куда ее не призывали ни работа, ни увеселения «Не сказала ни что, ни как, и укатила», — ворчала Франсуаза, которой, однако, хотелось, чтобы так же стремительно выкатились и мы. Она считала, что мы нехорошо поступаем по отношению к тем, правда уже немногочисленным, служащим, которых задерживало несколько постояльцев, и по отношению к директору, который «зря расходовался». И правда, из отеля, который должен был скоро закрыться, давно уже выехали почти все; только теперь в нем стало уютно. Директор придерживался, однако, другого мнения; мимо гостиных, где можно было замерзнуть и у дверей которых уже не стояли на часах грумы, он расхаживал по коридорам, одетый в новый сюртук, по-видимому только что побывавший у парикмахера, который сделал из его испитого лица смесь, на одну четверть состоявшую из кожи, а на три четверти — из косметики, всегда в новом галстуке (такое щегольство обходится дешевле отопления и содержания персонала; кто уже не в состоянии пожертвовать десять тысяч франков на благотворительность, тому еще легко сделать широкий жест и дать пять франков рассыльному, который принес телеграмму). Он словно производил смотр небытию, ему словно хотелось своим безукоризненным видом показать, что оскудение отеля в связи с неудачным сезоном — явление временное, и походил он на призрак монарха, возвращающийся на развалины своего дворца.
Особенно его возмущало, что из-за отсутствия пассажиров местные поезда перестали ходить до весны. «Чего здесь не хватает, — говорил директор, — так это средств передвижения». Подсчитанные убытки не мешали ему строить грандиозные планы на годы вперед. Он обладал способностью точно запоминать изящные обороты речи, если их можно было применить к отелю и если они могли придать ему блеску. «Мне не хватало подсобников, хотя в столовой у меня была бравая команда, — говорил директор, — но посыльные оставляли желать лучшего; вот увидите, какую фалангу я подберу на будущий год». А пока из-за того, что не ходили местные поезда, он посылал за почтой, да и людей иногда возил в двуколке. Я часто просил, чтобы мне позволили примоститься рядом с кучером, и это давало мне возможность совершать прогулки, не считаясь с погодой, как в ту зиму, которую я прожил в Комбре.
И все-таки иной раз из-за проливного дождя мы с бабушкой, так как казино закрылось, оставались в почти пустом отеле; и тогда нам казалось, будто мы в трюме корабля в ветреный день, а для довершения сходства с морским путешествием к нам каждый день подходил кто-нибудь из тех, с кем мы прожили три месяца бок о бок, не познакомившись: председатель реннского суда, канский старшина, американка с дочерьми, заговаривали, совещались о том, как убить время, обнаруживали таланты, обучали нас играм, приглашали выпить чаю или послушать музыку, собраться в таком-то часу, чтобы совместно придумать одно из развлечений, обладающих секретом доставлять истинное удовольствие, причем весь его секрет состоит в том, что оно, вовсе не ставя своей задачей развлекать нас, заботится лишь о том, чтобы нам не было скучно, — словом, завязывали с нами к концу нашей бальбекской жизни дружеские отношения, каждый день с кем-либо прерывавшиеся, так как все постепенно разъезжались. Я даже познакомился с богатым юношей, с одним из его знатных друзей и с актрисой, опять приехавшей в Бальбек на несколько дней; теперь этот кружок состоял из трех человек, потому что еще один друг богача уехал в Париж. Они пригласили меня пообедать в их любимом ресторане. По-моему, они были довольны, что я отказался. Но приглашали они меня чрезвычайно любезно, и хотя звал меня, собственно, богатый юноша, а другие были его гостями, но так как друг богача, маркиз Морис де Водемон, происходил из высшей знати, то у желавшей мне польстить актрисы невольно вырвалось:
— Вы этим доставите большое удовольствие Морису.
Когда же я встретил всех трех в вестибюле, то именно маркиз де Водемон, а не юноша из богатой семьи, обратился ко мне: «Не доставите ли вы нам удовольствие пообедать с нами?»
В сущности, я как следует не насладился Бальбеком, и это только усиливало во мне желание приехать сюда еще раз. Я не мог отделаться от ощущения, что я пробыл здесь недолго. А у моих друзей было другое ощущение, и они писали мне, что, как видно, я решил здесь поселиться. На конвертах они писали: «Бальбек», мое окно выходило не в поле и не на улицу, а на водную равнину, по ночам до меня долетал ее шум, которому я, перед тем как забыться, вверял свой сон, точно ладью, и все это вместе взятое поддерживало во мне иллюзию, что благодаря соседству с волнами, хочу я этого или не хочу, в меня, спящего, проникает их очарование, подобно тому как в наш слух проникают уроки, которые мы учим во сне.
Директор предлагал мне на будущий год любую из лучших комнат, но я привязался к своей, куда я теперь входил, уже не обоняя запаха ветиверии, и где моя мысль, вначале с таким трудом поднимавшаяся на ее высоту, в конце концов точно укладывалась в ее размеры, так что потом мне пришлось, наоборот, опускать ее в Париже, когда я ложился спать в моей прежней комнате с низким потолком.
Пора было и впрямь уезжать из Бальбека — дольше оставаться в нетопленном и сыром помещении отеля без каминов и калориферов было немыслимо. Да я и почти сейчас же забыл последние эти недели. Передо мной почти всякий раз при мысли о Бальбеке воскресало то время, когда по утрам, в ясную погоду, если я собирался днем на прогулку с Альбертиной и ее подругами, бабушка по предписанию врача заставляла меня лежать в темноте. Директор требовал, чтобы на нашем этаже не шумели, и самолично следил за исполнением своих распоряжений. Свету бывало так много, что я подолгу не раздвигал широких лиловых занавесей, которые отнеслись ко мне так неприязненно в первый вечер. Но хотя Франсуаза ежевечерне закалывала их булавками, чтобы они не пропускали света, откалывать же их только она одна и умела, хотя она прикрепляла к занавесям и одеяла, и красную кретоновую скатерть, и куски разных материй, плотно завесить окно ей все-таки не удавалось, я не оставался в полной темноте, на ковер как бы осыпалась рдяность лепестков анемона, и я не мог отказать себе в удовольствии хотя бы на минутку поставить на нее голые ноги. А напротив окна, на не полностью освещенной стене виднелся в вертикальном положении золотой цилиндр, ничем не поддерживаемый и двигавшийся медленно, будто огненный столп, ведший евреев в пустыне. Я снова ложился; по необходимости неподвижный, я получал воображаемое удовольствие от всего сразу: от игры, от купанья, от ходьбы, от того, чем мне советовало насладиться утро, и радость моя была так сильна, что сердце у меня громко стучало, точно заведенная машина, но только не двигавшаяся, вынужденная развивать скорость на месте, вращаясь вокруг себя.
Я знал, что мои приятельницы на набережной, но не видел, как они идут мимо неодинаковых звеньев моря, за которым, далеко-далеко, временами, когда разъяснивалось, был виден высившийся над голубоватыми его гребнями, похожий на итальянский поселок городок Ривбель, весь, до последнего домика, явственно различимый в свету. Я не видел моих приятельниц, но — по долетавшим до моего бельведера выкрикам газетчиков, «газетных служащих», как величала их Франсуаза, крикам купальщиков и игравших детей, оттенявшим, вроде крика морских птиц, рокот мягко рассыпавшихся волн, — догадывался, что они близко, слышал их смех, закутанный, подобно смеху нереид, в мягкий шум прибоя, достигавший моего слуха. «Мы ждали, не спуститесь ли вы, — говорила мне вечером Альбертина. — Но ставни у вас не открылись, даже когда начался концерт». В десять часов, действительно, под моими окнами гремел концерт. В перерывах, если еще не было отлива, опять до меня доносилось текучее и неутихающее скольженье валов, которые словно закутывали хрустальными своими свитками скрипичные каприччо и обрызгивали пеной прерывистые отзвучия какой-то подводной музыки. Я с нетерпением ждал, когда мне подадут одеваться. Но вот часы бьют двенадцать, наконец-то является Франсуаза. И все лето в том самом Бальбеке, куда я так рвался, потому что он представлялся мне исхлестанным вихрями и заволоченным туманами, стояла такая слепяще солнечная и такая устойчивая погода, что когда Франсуаза открывала окно, мои ожидания не обманывала загибавшая за угол наружной стены полоса света, всегда одной и той же окраски, уже не волновавшей как знамение лета, но тусклевшей, словно безжизненный, искусственный блеск эмали. И пока Франсуаза вытаскивала из оконного переплета булавки, отцепляла куски материи и раздвигала занавески, летний день, который она мне открывала, казался таким же мертвым, таким же древним, как пышная тысячелетняя мумия, и эту мумию старая служанка должна была сначала со всеми предосторожностями распеленать, а потом уже показать ее, набальзамированную, в золотом одеянье.