Под сенью молочного леса (сборник рассказов)
Шрифт:
Портной повернулся в седле, велосипед под ним зашатался и стал вихлять из стороны в сторону.
– Вот он, Дай Томас!
– крикнул он.
Тележка с грохотом въехала на мост, и я увидел дедушку: медные пуговицы его сияли на солнце, на нем были черные тугие воскресные брюки, на голове пыльный цилиндр, который я как-то видел в шкафу на чердаке, а в руках он держал какой-то ветхий баул. Дедушка поклонился нам.
– Доброе утро, мистер Прайс, - сказал он, - и вам, мистер Грифф, также и вам, мистер Морган.
Мне он сказал отдельно:
– Доброе утро, брат.
Мистер Грифф поднял свою разноцветную палку и ткнул ею в сторону деда.
– Что вы здесь делаете среди бела дня, здесь, на Карматенском мосту? строго спросил он.
– Да еще вырядились в воскресную жилетку и старый цилиндр!
Дед молча подставил лицо речному ветру, борода его шевелилась и приплясывала, и казалось, что он держит перед кем-то речь. Но он всего лишь молча разглядывал рыбаков, что по-черепашьи копошились возле лодок.
Мистер Грифф поднял свой парикмахерский жезл.
– Куда же это вы собрались, - спросил он, - со своим старым баулом?
Дед сказал:
– Я иду в Лангедок. Я хочу, чтобы меня похоронили там.
И дед стал смотреть, как скорлупки лодок легко соскальзывали в воду под горькие сетования чаек, реющих над набитою рыбой рекой. Но в голосе мистера Прайса слышалась горечь еще большая, чем в жалобах чаек.
– Ведь вы еще не умерли, Дай Томас, - укорял он деда.
Дед подумал и сказал:
– Нет никакого смысла лежать в Ланстефане. В Лангедоке куда привольней: шевели себе ногами сколько хочешь - и никакое море тебя не замочит!
Соседи плотно обступили деда.
– Вы еще не умерли, мистер Томас.
– Как же вас хоронить живого?
– Никто не думает хоронить вас в Ланстефане.
– Идемте-ка домой, мистер Томас!
– Сегодня у нас крепкое пиво вместо чая.
– С пирогом!
Но дед стоял на мосту, прижимая к груди баульчик и глядя на протекавшую внизу реку, на небо, распростершееся над ним, незыблемый и непоколебимый, как не знающий сомнений пророк.
УДИВИТЕЛЬНЫЙ КОКЛЮШКА
В один из дней необычайно яркого, сияющего августа, задолго до того, как мне стало ясно, что тогда я был счастлив, Джордж Коуклюш, которого мы прозвали Коклюшкой, Сидней Эванс, Дэн Дэвис и я ехали на крыше попутного грузовика в самую оконечность полуострова. Грузовик был высокий, шестикатный, и, сидя наверху, мы оплевывали проезжающие мимо легковые машины и швыряли огрызками яблок в женщин на тротуарах. Один огрызок угодил между лопаток велосипедисту, он рванул поперек дороги, и мы сразу притихли, а Джордж Коуклюш побелел как полотно. Если грузовик сшибет этого человека, хладнокровно подумал я, глядя, как его занесло к живой изгороди, тогда ему конец, а меня стошнит себе на брюки, и, может, даже на Сиднея попадет, и нас арестуют и повесят, всех, кроме Джорджа Коуклюша, потому что он яблока не ел.
Но грузовик прокатил мимо; позади велосипед угодил в живую изгородь, велосипедист поднялся с земли и погрозил нам кулаком, а я помахал ему кепкой.
– Зачем ты кепкой машешь, - сказал Сидней Эванс.
– Теперь он узнает, из какой мы школы.
– Сидней был малый умный, чернявый и осторожный - при кошельке и при бумажнике.
– Мы же в школу сейчас не ходим.
– Меня-то, положим, не выгонят, - сказал Дэн Дэвис. Он бросал ученье со следующего семестра и уходил на жалованье в отцовскую фруктовую лавку.
У всех у нас были рюкзаки за спиной, кроме Джорджа Коуклюша, получившего от матери бумажный пакет, который то и дело развязывался, и у каждого по чемодану. На свой я набросил куртку, потому что инициалы на нем были "Н. Т." и все догадались бы, что это чемодан моей сестры. В самом грузовике были сложены две палатки, коробка с провизией, ящик с котелками, кастрюлями, ножами и вилками, керосиновая лампа, примус, брезентовые подстилки, одеяла, граммофон с тремя пластинками и скатерть - взнос матери Джорджа Коуклюша.
Мы собирались разбить на две недели лагерь около Россилли над широкой береговой отмелью в пять миль длиной. Сидней и Дэн жили там в прошлом году и вернулись загорелые, с набором ругательств, с рассказами о ночных танцах вокруг костра, на которые сходились из других палаток, о девушках из педагогического училища, загоравших нагишом на скалистых выступах в окружении гогочущих мальчишек, и о том, как ребята распевали песни до зари, лежа в постелях. Но Джордж ни разу не уезжал из дому дольше чем на одну ночь, как он мне рассказал однажды в выходной день, когда шел дождь и нам ничего не оставалось делать, кроме как торчать в их прачечной и гонять по скамьям его одуревших морских свинок, - и уезжал-то он в Сент-Томас, всего за три мили от дома, к тетке, которая будто сквозь стены все видела и знала, что делает на кухне какая-то там миссис Хоскин.
– Долго еще?
– спросил Джордж Коуклюш, подхватывая свой разваливающийся сверток, стараясь тайком запихать в него вылезавшие наружу носки и помочи, с вожделением глядя на густую зелень полей, проплывающую мимо нас, точно мы сидели не на крыше грузовика, а в океане на плоту с мотором. Джорджа мутило от всего, даже от лакричных леденцов и от щербета, и я один знал, что он носит летом длинные подштанники, на которых была вышита красными нитками его фамилия.
– Еще много, много миль, - сказал Дэн.
– Вся тысяча, - сказал я.
– Ведь едем в Россилли, в Соединенные Штаты Америки. А палатки разобьем на скале, которая качается на ветру.
– И придется привязывать ее к дереву.
– Вот Коклюшка своими помочами пусть и привязывает, - сказал Сидней.
Грузовик с ревом завернул за угол.
– У-у! Чуешь, Коклюшка! На одном колесе проехались!
– А внизу, за полями и фермами, поблескивало море и на горизонте шел пароход с дымком над трубой.
– Видишь, Дэн, как море поблескивает?
– сказал я.