Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Фарфорово-белый телефонный аппарат на ночном столике мог связать меня с миром, но он был безмолвен, как голова покойника. Я попыталась вспомнить, кому я успела дать свой номер, чтобы загадать, кто бы все-таки мог мне сейчас позвонить, но единственной, кого я вспомнила, была мать Бадди Уилларда, взявшая мой номер, чтобы передать его какому-то своему знакомому переводчику-синхронисту, работающему в ООН.
Я коротко и сухо рассмеялась.
Могу себе представить, как будет выглядеть переводчик-синхронист, с которым меня хочет познакомить миссис Уиллард, если главным ее желанием было выдать меня за своего сына Бадди, проходящего сейчас
Должно быть, есть на свете напасти, от которых не в силах исцелить и горячая ванна, но я таких почти не знаю. Как только меня начинает томить печаль, как только я чувствую себя умирающей, как только разнервничаюсь до такой степени, что не могу заснуть, как только в кого-нибудь влюблюсь или разлучусь с возлюбленным на неделю, как только дохожу до определенной точки отчаяния, я говорю себе: «А приму-ка я сейчас горячую ванну».
В ванне я предаюсь размышлениям. Вода должна быть предельно горячей — настолько горячей, что в нее страшно и больно поставить ногу. Затем, дюйм за дюймом, я постепенно погружаюсь в нее, пока вода не доходит до самого горла.
Я помню потолки в каждой ванной комнате, где мне доводилось принимать ванну. Я помню цвет и отделку потолков, помню их фактуру, помню трещины и темные пятна, помню, какой там имелся источник света. Я помню и сами ванны тоже: древние, стилизованные под античность сооружения на ножках грифона, и современные, сильно смахивающие на гроб конструкции, и роскошные ванны из красного мрамора, из которых открывается вид на дверь с орнаментом из речных лилий. И я помню форму и размеры всех кранов и всех тюбиков шампуня.
Нигде я не чувствую себя настолько собой, как в горячей ванне.
Я лежала в горячей ванне на семнадцатом этаже гостиницы только для женщин, высоко над суматохой и сумятицей Нью-Йорка, примерно час и в конце концов почувствовала себя очистившейся. Я не верю в крещение и в реки Иорданские или во что-нибудь другое в том же роде, но, сдается мне, в горячей ванне я ощущаю нечто схожее с тем, что испытывают верующие, погружаясь в освященную воду.
Я убеждала самое себя: «Дорин больше не существует, Ленни Шеперда больше не существует, Фрэнки больше не существует, Нью-Йорка больше не существует, их всех больше не существует, они растворяются, исчезают, не имеют никакого значения. Я их знать не знаю и никогда не знала, а сама я чрезвычайно чиста. Вся выпивка и все вонючие поцелуи, свидетелями которых я стала, и вся грязь, налипшая на мое тело по пути домой, превращаются сейчас в нечто чрезвычайно чистое».
И чем дольше я лежала в прозрачной горячей воде, тем чище себя считала, — и когда я вышла из ванны и закуталась в
Не знаю, как долго я спала, пока в дверь ко мне не постучали. Сперва я не придала этому значения, потому что человек, стучавшийся в мою дверь, приговаривал: «Элли, Элли, впусти меня, Элли». А я ведь никакой Элли знать не знала. Затем раздался стук совершенно иного рода — резкий и частый (а прежний был тяжелым и глухим) — и другой, куда более звонкий голос сказал: «Мисс Гринвуд, к вам тут друзья», и я сразу же поняла, что это Дорин.
Я вскочила на ноги и на мгновение чуть было не потеряла равновесие посреди темной комнаты. Я разозлилась на Дорин за то, что она меня разбудила. Мой единственный шанс забыть обо всем происшедшем заключался в том, чтобы хорошенько выспаться, а она ухитрилась отнять и его.
Я решила, что, если я сделаю вид, будто сплю и не слышу их, стук прервется, однако же этого не произошло.
— Элли, Элли, Элли, — бормотал первый голос, тогда как другой уже буквально шипел:
— Мисс Гринвуд, мисс Гринвуд, мисс Гринвуд.
Мне начало казаться, что у меня раздвоение личности.
Я открыла дверь и, моргая, уставилась в ярко освещенный коридор. Мне показалось, что стоит не день и не ночь, а какое-то сумеречное, третье время суток, внезапно втиснувшееся между ночью и днем, чтобы остаться в этом промежутке навеки.
Дорин стояла, держась за дверной косяк. Когда я вышла из комнаты, она рухнула Ко мне в объятия. Мне было не разглядеть ее лица, потому что голова у нее падала на грудь и белокурые волосы, вплоть до темных корней, закрывали его, а сами корни казались гавайской травяной юбочкой.
Я поняла, что низкорослая и широкоплечая женщина с усиками, одетая в черную униформу, была ночной дежурной. Она гладила наши дневные платья и бальные наряды в каморке, расположенной на этом же этаже. Я не могла взять в толк, откуда она знает Дорин и почему вдруг надумала помочь ей будить меня, вместо того чтобы препроводить в ее собственный номер.
Увидев, что Дорин очутилась в моих объятиях и затихла, если не считать нескольких влажных всхлипов, дежурная удалилась по коридору в свою кабинку к древней швейной машинке «Зингер» и к белой гладильной доске.
Мне хотелось броситься следом и заявить ей, что я знать не знаю никакой Дорин, потому что эта дежурная выглядела строгой, работящей и высоконравственной, как типичная иммигрантка из Европы былых времен, и напоминала мне мою австрийскую бабушку.
— Пусти меня, пожалуйста, — лепетала Дорин. — Пусти меня, пожалуйста, пусти меня, пожалуйста.
Мне показалось, что если я перенесу Дорин через порог и уложу ее к себе на постель, то уже никогда не смогу от нее избавиться.
Тело ее в моих руках было теплым и мягким, как ворох подушек, — особенно там, где она прижималась ко мне всей своей тяжестью, — а ноги ее в дурацких туфлях на высоком каблуке нелепо болтались в воздухе. Она была слишком тяжела, чтобы протащить ее по всему длинному коридору.
Я решила сделать единственно разумное — опустить ее на ковер прямо здесь, у порога, а самой пройти к себе в номер, запереться и лечь в постель. Когда Дорин проснется, она будет не в состоянии вспомнить, что с нею произошло, и решит, что, не добудившись меня, сама вырубилась под дверью, — а тогда поднимется и преспокойно отправится к себе в номер.