Под тенью века. С. Н. Дурылин в воспоминаниях, письмах, документах
Шрифт:
Как-то раз весной старший сын Ксенофонта Михайловича Языкова, Миша Языков, привел к нам целую группу своих товарищей-гимназистов, учеников 4-й мужской гимназии, кажется, 5-го класса. Среди них был Сергей Николаевич. Сережа был в то время худеньким мальчиком невысокого роста с бледным, необыкновенно серьезным лицом и вдумчивым взглядом. Кажется, он и тогда уже носил очки. Ему было тогда лет 17, на вид он казался моложе. Своей серьезностью, тихостью, внимательностью к собеседнику он выделялся из шумной, веселой компании своих товарищей и сразу обратил на себя внимание. Он понравился моему отцу, который отличил его от других гимназистов, пришедших с Мишей, и впоследствии всегда относился к нему с большей симпатией, чем к другим. Отец был передовым человеком, очень революционно настроенным, начитанным в области политической и экономической литературы того времени. Он получал из-за границы многие нелегальные журналы и читал их громко в нашем семейном кругу матери, мне и некоторым друзьям, постоянно бывавшим у нас. Иногда
В эти ранние годы я мало что помню о Сергее Николаевиче. Запомнилась мне одна сценка в нашем палисаднике: я стояла у забора, Миша Языков несколько поодаль в палисаднике возился с кем-то из моих младших братьев. Сережа стоял у калитки в палисаднике и как-то долго, задумчиво и, как мне тогда показалось, странно смотрел на меня. Мне казалось, что он видит во мне не меня, а вообще девушку, «Девушку» с большой буквы, и полон какой-то мечты, вовсе не относящейся ко мне. Мне было не по себе от его взгляда, но продолжалось это всего каких-нибудь несколько минут. Записываю это здесь потому, что какой-то женский инстинкт, присущий, очевидно, даже таким юным годам, не обманул меня: много лет спустя в одном из писем ко мне Сергей Николаевич вспоминал эту сцену и писал о ней так: «Вечерело. Мы были в палисаднике. Миша возился с ребятами, я стоял один у решетки, вы поодаль. Молчали. И в первый раз я испытал тогда радость и грусть светлого женского облика, весеннего, юного…»26.
Сергей Николаевич уже и тогда писал, писал рассказы, может быть, стихи, вел дневник. Описанную сценку у калитки, по его собственному позднейшему признанию, он тогда же записал в дневник, но дневник этот был утерян или сожжен. О его литературных опытах я узнала так: мама моя просила его приходить помогать мне в математике, которая в то время мне трудно давалась. Я, вообще застенчивая в те годы, очень стеснялась Сережу и мало о чем с ним разговаривала. Но вот как-то раз он принес мне свой рассказ, просил прочесть и сказать – понравилось ли? Рассказ назывался «У фонаря» и отличался большой мрачностью. <…>
Неудовлетворенность, тоска, стремление вырваться из каких-то оков, искание больших ценностей в жизни, по-видимому, уже с этих юных лет были постоянными спутниками внутренней жизни Сергея Николаевича. Первое его письмо ко мне, написанное 23 февраля 1904 года еще не вполне установившимся почерком, свидетельствует об этом; привожу его почти полностью.
Понедельник 23 февраля (1904 г.)
Таня!
Мы страшно давно не видались – с октября, а за это время столько пришлось пережить и передумать. В субботу мы увидимся, а теперь мне хочется с Вами побеседовать, чтобы в субботу, при свидании, мы могли встретиться людьми, говорящими на одном языке и потому друг друга более или менее понимающими.
Прежде всего, Вы должны быть страшно удивлены тем, что я не был у Вас почти три месяца и не подавал о себе, что называется, ни слуху ни духу… Конечно, это до известной степени свинство, но дело в том, что я все это время вообще никуда не ходил. Пробыл месяц в Рязани, у Миши (Языкова. – Т. Б.), а остальное время сидел дома и виделся почти только с одним Мешковым27. И даже не скажу, чтоб особенно много читал в это время. Очень много за это время переписывался с Мишей и, так сказать, знакомился с ним, с его духовным миром. Я убедился, что абсолютно до сих пор его не знал, и потом, главное, не знал себя самого. Когда же мне пришлось поглубже заглянуть в себя, в свои мысли, воззрения, чувства, я поразился невообразимым хаосом, царящим там решительно во всем. И все это время я старался привести себя в порядок, а это чертовски трудно. Впрочем, могу Вам сообщить и практический результат всего этого: с будущего года я намерен жить с Мишей в Рязани, и жить исключительно своим личным трудом, намерен уйти из своей среды и обстановки, потому что считаю ее пошлой, затягивающей и вредной… Но это так просто и легко сказать теперь, когда все уже кончилось, а стоило все это, Таня, трудной и тяжелой борьбы. Порой, особенно в ноябре, я чувствовал себя прямо отчаянно…
Как-то случилось вдруг так, что я, собираясь уехать из Москвы, оставляю очень мало здесь людей, о которых буду вспоминать с хорошим чувством. Вообще перелом большой и во мне самом, и в окружающем меня, и такой перелом, что он вполне достаточен для того, чтобы начать новую жизнь с новыми людьми… Еще мы об этом поговорим, и хорошенько. Вы только на меня не сердитесь.
Ну, значит, в субботу увидимся. Я не надую.
Ваш С. Дурылин.
Какова была семейная обстановка Сергея Николаевича в те годы, я не знала. Позднее я неоднократно бывала у него, в их маленькой бедной квартирке в Переведеновском переулке, близ Гаврикова, где у Сергея Николаевича была отдельная комната, продолговатая, узкая, с одним окном на узкой стороне, противоположной двери. В комнате стояла кровать, письменный стол по одной линии с кроватью и, дальше к окну, этажерочки с книгами. Не помню, висело ли что-нибудь на стенах. Против письменного стола находилась другая дверь в большую (сравнительно) комнату, которая была столовой и гостиной одновременно. Мать28 Сергея Николаевича – очень запомнилась она мне сидящей в этой комнате, за чайным столом, перед самоваром, – по своему внешнему виду была типичной женщиной из мещанской среды. Сережа, кажется, ее очень любил, но существовало между ними какое-то глухое раздражение из-за всяких житейских мелочей. У нее был нос с горбинкой, как и у Сергея Николаевича. <…>
1904–1905 годы
Война с Японией. Ее печальный конец. В результате некоторое ослабление полицейского режима самодержавия. В конце 1904-го и всю первую половину 1905 года – полулегальные лекции и выступления революционеров, на которых я бывала с моими родителями. Ничего не помню за это время о Сергее Николаевиче. Вероятно, и даже наверное, он бывал на этих собраниях, бывал и у нас, т. е., вернее, у моего отца, которого он очень любил и чтил. В то время не было человека, мало-мальски порядочного, честного и здравомыслящего, который не горел бы негодованием против всех неурядиц, творившихся на войне, и не желал бы коренного преобразования нашего политического строя. Отдали этому дань и мы, гимназическая молодежь 15–18 лет. Подражая взрослым партийцам, мы создали свою гимназическую революционную всероссийскую организацию, которая получила шутливое название от наших старших сестер и братьев – «Средний возраст». Мы устраивали свои собрания, для которых находили помещение, оповещали товарищей из других учебных заведений о часе и дне собрания, произносили революционные речи, вступали в диспуты и соблюдали конспирацию. Основным местом наших собраний был нижний этаж двухэтажного дома где-то в Гранатном переулке. Кем была предоставлена в наше распоряжение огромная комната нижнего этажа, не знаю и сейчас. Совершенно не помню, выступал ли Сергей Николаевич на этих собраниях, но, конечно, он их посещал.
Приближалась революция 1905 года. Многие из нашей молодежи вступили в ряды боевых дружин, в том числе и лучший друг Сергея Николаевича Миша Языков.
Говорили тогда, что знаменитое ограбление Московского государственного банка было совершено одной из таких дружин. Эти же молодежные дружины захватили реальное училище Фидлера и устроили там засаду во время вооруженного восстания. В декабре было настолько опасно оставаться в Измайловской земской больнице, на которую грозились напасть банды черносотенцев, что моя мать, взяв меня, младшую сестру и самого маленького из моих братьев, переселилась к знакомым, куда-то на Покровку. Мой отец, получив однажды известие, что черносотенцы должны в одну из ночей напасть на больницу, отправился было вечером на Благушу с револьвером в кармане, но был остановлен полицией. Найдя у него револьвер, его хотели тут же на месте расстрелять, но каким-то чудом отпустили, конечно, отобрав оружие.
Миша Языков с одним из товарищей был захвачен и посажен предварительно в часть, кажется, на Басманной. Ему грозил чуть ли не расстрел. Предстояло спасать товарища. Как и кем было организовано освобождение Миши из части, не знаю, но совершено оно было Сергеем Николаевичем. Каким образом ему удалось пробраться в часть и пронести туда одежду для Миши, я не помню. Знаю только, что одежда была оставлена в уборной, куда в условленное время отпросился Миша, там переоделся, и они с Сережей выбрались на двор части. У ворот их хотели задержать полицейские, охранявшие часть, но Миша с великолепным самообладанием, властным, повелительным жестом и голосом, не допускающим возражений, произнес: «Открыть ворота. Не видите, кто идет!» Полицейские в растерянности повиновались, ворота были открыты, и Миша с Сережей, очутившись на улице, не замедлили скрыться. Не знаю, была ли за ними погоня, но если и была, то безрезультатная. Миша был спасен. До выезда из Москвы он укрывался в безопасном месте у знакомых, а потом уехал.
Революция была подавлена. Мой отец был арестован. Мы вернулись в нашу квартиру в Измайловской больнице. Жизнь понемногу входила в свою обычную колею. Начались занятия в гимназиях.
Наступил 1906 год. Не помню, когда и из какого класса ушел Сергей Николаевич, не вынеся казенщины преподавания29. Но, кажется, в 1906 году он уже не учился. Как он существовал в это время, не знаю.
В 1906 году вышла небольшая брошюрка Сергея Николаевича «В школьной тюрьме», в которой он с гневной страстностью и душевной болью бичует порочность и преступность старорежимного школьного воспитания и обучения30.