Подари мне вечность
Шрифт:
– Это как-то связано с Аввакумом, да? – наивно спросил юноша. – Просто книга сложная, да?
Женщина чуть улыбнулась – одним уголком рта, но и эта полуулыбка таинственным образом озарила ее лицо:
– Да. Но не самая. Ты поймешь, потому что бабушка когда-то свозила тебя к Николе Морскому… Смотри, сестра твоя проснулась.
Анжела действительно уже сидела на своем полотенце, слушая разговор старших, – совершенно очаровательный ребенок: розовый после дремы, в растрепанных солнечных кудряшках… Вот сейчас Настасья Марковна не удержится и расхвалит ее, назовет привычным ангелом, потому что девочка действительно остро напоминает сейчас полусонного купидончика с какой-нибудь сладкой картины восемнадцатого века.
– Анжелой ее зовут? А брата – Кимом? Плохо, – строго сказала женщина, без всякого одобрения пристально разглядывая ребенка. – Клички собачьи, а не имена. Если крестить
Его словно окатило водой: вот дурак-то! Она обычная религиозница, и больше никто. Никакой не ученый, а всего лишь бабка старорежимная – лет-то ей сколько? Между пятьюдесятью и шестьюдесятью? Просто одета и говорит по-городскому, потому и кажется, что умная и всякое такое… Родилась до революции, а мать с отцом вообще, наверно, контра отпетая, вот и накачали ее. И Аввакумом она восхищена не как борцом и бунтарем, и даже не как интересной исторической личностью – а в прямом смысле верит всем небылицам, которые он там понаписал (читая их, Илья всегда внутренне по-доброму усмехался, делая отсталому старику скидку на то, что тот родился в темные времена) про всяких там бесов на печке, ангелов, ходящих сквозь стены… Надо же, у его брата и сестры – не имена, а клички!
– Ладно, разберемся… – сразу внутренне отгораживаясь от собеседницы, пробормотал Илья и обернулся к сестре: – Собирайся давай, наши там, небось, уже позавтракали.
Он принялся торопливо складывать так сегодня и не пригодившийся этюдник, все время ощущая на себе настороженный взгляд женщины и невольно ежась от него. Досада на себя самого не отпускала, и он буркнул в сторону:
– В крайнем случае, вырастут – сами решат… Хотя к тому времени уж и церквей-то, наверно, не будет, так что чего им решать-то…
– А если не вырастут? Маленькими умрут? – вдруг резко бросила Настасья Марковна.
Юноша выпрямился, чувствуя, как губы дрожат:
– Вы – это… Вы совсем уже… – захотелось нагрубить, но почувствовал, что выйдет несолидно, как у обиженного пионера, и он закончил, как мог, спокойно: – А если и так – правда ведь никто не застрахован – то, сами понимаете, тогда и подавно все равно будет.
Она вздохнула, на сей раз действительно глядя на Илью, как на недоумка:
– Да уж, понимаю, конечно… – и непонятно добавила: – Просто минус еще одна бесконечность…
Анжелка, уже накинувшая платье, топталась на своем зеленом островке, силясь впихнуть ноги обратно в сандалики, не расстегивая их, – это удалось, и девчонка унеслась в ажурно-золотую тень «на подскоках», не оглядываясь на брата.
– До свиданья, – сказал он и тут же с неудовольствием понял, что теперь все лето ему придется здесь, в Заповеднике, бегать от этой полоумной тетки, прятаться, чтоб не столкнуться взглядом и снова не повестись на лишний разговор.
– А крестить их все равно надо, – словно не слыша, продолжала Настасья Марковна. – Самое страшное, если так умрут. Хуже ничего и быть не может. А ведь дети – всякое может случиться… Скарлатина, например… – и при этом слове у нее непроизвольно дернулось и потемнело лицо.
«Я – гад, – в секунду прозрел Илья. – У нее точно ребенок когда-то умер – от скарлатины. Поэтому она такая и странная. Ищет утешения в религии – как не понять человека… У тезки ее, Авакумовой жены, вообще не сосчитать, сколько детей перемерло».
– Сейчас – пенициллин изобрели… – пробормотал он, невольно смягчаясь. – Мы с Анжелкой два года назад вместе переболели… Таблеточки такие белые попили – и как рукой…
– Да это я к примеру, – с едва заметной горечью отозвалась она. – Вообще – мало ли что… Но знай на всякий случай: ты, как человек крещеный, и сам можешь окрестить кого-то, если срочно нужно, а священника нет. Например, тяжелобольного, умирающего. Неважно, ребенка или взрослого.
– Сам? – искренне удивился Илья. – Комсомолец, в рабочую изостудию хожу – и окрестить? Умирающего? Как поп? Зачем? И, главное, как?
– Ну, Илья-а!! – прогудела откуда-то из тени сестра. – Ну, пойдё-ом! Ну, мне жа-арко!
– Очень просто, – пожала плечами женщина. – Берешь любую воду, хоть из лужи, хоть из чайника. Говоришь: крещается – в смысле, крестится – раб Божий такой-то, только имя обязательно должно христианским быть, нашим то есть, русским. Потом три раза брызгаешь на него водой. Первый раз говоришь – во имя Отца, аминь, второй – и Сына, аминь, третий – и Святаго Духа, аминь. Видишь, как просто. Сложней – зачем…
– Ну, Илья-а! – требовательно раздалось с дорожки.
– Беги, – слегка подтолкнула Настасья Марковна. – Будет еще время обсудить. Пока просто запомни, и все.
– Иду-у! – отозвался он вбок и, хотя знал, что запоминать ничего не будет, потому что незачем, но, не
– Да. И плюс бесконечность, – с проблеском улыбки отозвалась она.
А на следующий день лето взяло и кончилось. Махом. Без предупреждения перешло в позднюю осень. В своей спартанской комнатушке со скошенным потолком Илья проснулся от влажного холода и, еще не веря себе, в полудреме натянул на голову легкое пикейное одеяло, смутно надеясь на досадную случайность, которой предстоит развеяться вместе с остатками сна. Но, когда в голове окончательно прояснилось, он убедился, что за окном стоит беспросветный ливень – упорный, равномерный, нескончаемый – и его унылый шум уже сходит за тишину. Сирень под окном словно набухла и вскипала, как пенка на смородиновом варенье, почти достигая второго этажа, – казалось, она на глазах пропитывается водой, и соблазнительно было написать ее именно такую, не праздничную средь желтого и голубого – а мокрую и ледяную, роняющую тяжелые прозрачные капли… Новый ватман уже с вечера был развернут на столе в ожидании нового эскиза, и, наскоро накинув дачную вельветовую куртку, не причесываясь и даже не вспомнив о завтраке, Илья бросился щедро мочить плотную белую бумагу под акварель – а потом долго и вкусно работал, не замечая ни сгущавшейся в комнате влажности, ни собственных нечищеных зубов.
Так внезапно и обидно испортившаяся погода, запершая дома маму с двумя младшими детьми, – из которых, впрочем, погрустнела только без дела слонявшаяся Анжела, а веселый бутуз Кимка как радовался жизни при солнце, так и продолжал любить ее и под дождем – неожиданно открыла для Ильи новые грани в нем самом. Оказалось, он любит ненастье больше, чем солнечные дни! Надежно запрятавшись с ног до головы в специально для этого доставленную когда-то на дачу фронтовую плащ-палатку уехавшего в Ленинград на работу отчима, охваченный непонятным, почти чувственным восторгом, юноша убегал теперь из дома с этюдником еще до завтрака, проглотив лишь на бегу обсыпную булку со вчерашним козьим молоком. Залив можно было писать бесконечно – и этюды никогда не походили один на другой. Илья неустанно лазал среди валунов, утверждая меж них этюдник как мог прочно, и писал с замиранием сердца, безжалостно перекручивая цинковые тубы с фиолетовым и синим кадмием, не экономя белила, – и вся надежда была на то, что ко дню рождения в июле отчим привезет обещанный – и такой долгожданный – новый большой набор дорогих масляных красок.
Вечером он отвечал на озабоченные вопросы матери – не голодный ли, не простудился ли – в теплой комнате у во всю топившегося высокого обшарпанного камина с отколотой плиткой (были удачно найдены в кладовке и немедленно пущены в дело какие-то трофейные «топливные брикеты»), на первый – утвердительно и рьяно наворачивал гречневую кашу с тушенкой, на второй – энергично мотал головой. Потом он покровительственно трепал по мягким кудрям сестренку, теперь всегда вяло пеленавшую на кресле свою увечную куклу (фарфоровая голова ее была склеена из осколков и кое-как подкрашена заново лично Ильей) – и мчался к себе наверх, где царили холод и свобода, где можно было, подтянув ворот свитера до ушей, вновь приняться за Аввакума и его памятную собачку. Снизу доносилось протяжное канюченье сестры – «Ма-ам, ну, почитай про Айболи-ита!» – и привычные раздраженные материнские ответы: «Ты видишь, мне надо Кима на горшок сажать – иди, поиграй в игрушки!». Сквозь уже властно захватывавшую главную работу Илье вдруг приходило в голову, что надо бы собраться и самому почитать сестре, которую после рождения непрошеного брата мать с отчимом отдали два года назад в детский сад на шестидневку, и должны были со дня на день отправить с детсадом же на дачу, что не удалось им сделать весной, потому что закрутились с Кимкой и не отвели Анжелу вовремя на какую-то недостающую прививку… «Жалко малявку, – мелькало у Ильи, в то время как тонкой беличьей кистью, густо зачерпнув из кюветы коричневой акварели, он наводил Аввакуму суровые страдальческие брови. – Скоро опять ей до осени с чужими людьми мучиться… И что мама ее здесь, на даче, не оставит? Хоть бы она от детсада этого круглосуточного отдохнула… Говорит – ей, мол, там веселей с другими детьми, а здесь играть не с кем… Так-то оно так, но… Не годятся эти брови никуда! И не перебелишь, – только грязь разводить… Какой-то старикашка полоумный получается. Может, действительно, Олега Кошевого написать и не мучиться?». Но мучиться было приятно, как и ложиться позже всех, а вставать, когда все еще спят, и наскоро пить холодное молоко на крыльце под навесом, ощущая крепчающим, вширь идущим плечом надежную тяжесть старого этюдника…