Поднятая целина
Шрифт:
– Откель могла лягушка в котел попасть? – допытывался Любишкин.
– Да ить он воду в пруду черпал, значит, не доглядел.
– Сукин сын! Нутрец седой!.. Чем же ты нас накормил?! – взвизгнула Аниська, сноха Донецковых, и с подвывом заголосила: – Ить я зараз в тягостях! А ежели вот скину через тебя, подлюшного?..
Да с тем как шарахнет в деда Щукаря кашей из своей миски!
Поднялся великий шум. Бабы дружно тянулись руками к Щукаревой бороде, невзирая на то, что растерявшийся и перепуганный Щукарь упорно выкрикивал:
– Охолоньте трошки! Это
– А что же это? – наседала Аниська Донецкова, страшная в своей злобе.
– Это одна видимость вам! Это вам видение! – пробовал схитрить Щукарь.
Но обглодать косточку «видимости», предложенную ему Любишкиным, категорически отказался. Быть может, на том дело и кончилось бы, если бы вконец разозленный бабами Щукарь не крикнул:
– Мокрохвостые! Сатаны в юбках! До морды тянетесь, а того не понимаете, что это не простая лягушка, а вустрица!
– Кто-о-о-о?! – изумились бабы.
– Вустрица, русским языком вам говорю! Лягушка – мразь, а в вустрице благородные кровя! Мой родный кум при старом прижиме у самого генерала Филимонова в денщиках служил и рассказывал, что генерал их даже натощак сотнями заглатывал! Ел прямо на кореню! Вустрица ишо из ракушки не вылупится, а он уж ее оттель вилочкой позывает. Проткнет насквозь и – ваших нету! Она жалобно пишшит, а он знай ее в горловину пропихивает. А почему вы знаете, может она, эта хреновина, вустричной породы? Генералы одобряли, и я, может, нарошно для навару вам, дуракам, положил ее, для скусу…
Тут уж Любишкин не выдержал: ухватив в руку медный половник, он привстал, гаркнул во всю глотку:
– Генералы? Для навару!.. Я красный партизан, а ты меня лягушатиной, как какого-нибудь с… генерала… кормить?!
Щукарю показалось, что в руках у Любишкина нож, и он со всех ног, не оглядываясь, кинулся бежать…
Давыдов обо всем этом узнал, приехав на стан, а пока, проводив Щукаря, попросил Размётнова погонять – и вскоре подъехал к стану бригады. Дождь все еще звенел над степью. От Гремячего Лога до дальнего пруда, в полнеба, стала горбатая, цветастая радуга. На стану не было ни души. Попрощавшись с Размётновым, Давыдов пошел к ближайшей клетке пахоты. Около нее на попасе ходили выпряженные быки, а плугатарь – Аким Бесхлебнов, – ленясь идти на стан, лег на борозде, укрылся с головой зипуном и придремал под шепелявый говор дождевой капели. Давыдов разбудил его:
– Почему не пашешь?
Аким нехотя встал, зевнул, улыбнулся.
– При дожде нельзя пахать, товарищ Давыдов. Вам про это неизвестно? Бык – не трактор. Как толечко намокнет у него шерсть на шее – враз ярмом потрешь шею до крови, и тогда уж на нем отработался. Верно, верно! – закончил он, приметив недоверчивость во взгляде Давыдова, и посоветовал: – Вы бы лучше пошли аников-воинов развели. С утра Кондрат Майданников к Атаманчукову присыкается… А зараз вон у них стражение идет на энтой клетке. Кондрат велит быков выпрягать, а Атаманчуков ему: «Не касайся моей упряги, а то голову побью…» Они уж вон, никак, за грудки один одного берут!
Давыдов поглядел в конец второй
– Что еще такое?
– Да как же так, Давыдов! Мокресть идет, а он пашет! Ить этак же он быкам шеи потрет! Я говорю: «Отпрягай, покеда дождь спустился», а он меня матом: «Не твое дело!» А чье же, сукин ты сын, это дело? Чье, хрипатый черт? – закричал Майданников, уже обращаясь к Атаманчукову и замахиваясь на него занозой.
Они, как видно, успели-таки цокнуться: у Майданникова черносливом синел над глазом подтек, а у Атаманчукова наискось был разорван ворот рубахи, на выбритой вспухшей губе расползлась кровь.
– Вреда колхозу делать не дам! – ободренный приходом Давыдова, кричал Майданников. – Он говорит: «Не мои быки, колхозные!» А ежели колхозные, значит, и шкуру с них сымай? Отступись от быков, вражина!
– Ты мне не указ! И бить не имеешь права! А то вот чистик выну, так я тебя не так перелицую! Мне надо норму выпахать, а ты мне препятствуешь! – хрипел бледный Атаманчуков, шаря левой рукой по вороту рубахи, стараясь застегнуть.
– Можно при дожде пахать? – спросил у него Давыдов, на ходу взял из рук Кондрата занозу, кинув ее под ноги.
У Атаманчукова засверкали глаза. Вертя своей тонкой шеей, он злобно просипел:
– У хозяев нельзя, а в колхозе надо!..
– Как это «надо»?
– А так, что план надо выполнять! Дождь не дождь, а паши. А не вспашешь – Любишкин день будет точить, как ржа железу.
– Ты эти разговорчики… Вчера, в вёдро, ты норму выпахал?
– Выпахал, сколько сумел!
Майданников фыркнул:
– Четверть десятины поднял! Гля, какие у него быки! Рога не достанешь, а что вспахал? Пойдем, Давыдов! Поглядишь. – Он схватил Давыдова за мокрый рукав пальто, повел по борозде; не договаривая от волненья, бормотал: – Решили пахать не менее трех с половиной вершков глуби, а это как? Меряй сам!
Давыдов нагнулся, сунул пальцы в мягкую и липкую борозду. От днища ее до дернистого верха было не больше полутора-двух вершков глубины.
– Это пахота? Это земле чесотка, а не пахота! Я его ишо утром хотел побить за такую старанию. Пройди по всем ланам – и скрозь у него такая глубь!
– А ну, пойди сюда! Тебе говорю, факт! – крикнул Давыдов Атаманчукову, неохотно выпрягавшему быков.
Тот лениво, не спеша подошел.
– Ты что же это… так пашешь? – ощеряя щербатый рот, тихо спросил Давыдов.
– А вам как бы хотелось? Восемь вершков гнать? – Атаманчуков злобно сощурился и, сняв фуражку с голо остриженной головы, поклонился: – Спасибо вам! Сами попробуйте вспахать глубе! На словах-то мы все, как на органах, а на деле нас нету!
– Нам так бы хотелось, чтобы тебя, подлеца, из колхоза гнать! – побагровев, крикнул Давыдов. – И выгоним!