Подснежник
Шрифт:
Теперь ситуация как бы повторялась. Ленин и ленинцы — молоды и непримиримы. А он и старые друзья (Засулич, Дейч, Аксельрод) уже, к сожалению, совсем немолоды. Да и не только в возрасте было дело. Новая революционная Россия лежала далеко. За двадцать с лишним лет эмиграции все они, «освободители труда», как называл их когда-то Лавров, привыкли в Европе к иной, западной практике социал-демократического строительства в относительно мирных, легальных условиях.
А Россия полыхала отблесками новой, близкой революционной бури. Он, Плеханов, понимал это и хотел бы идти вместе с ленинцами, но как же быть с теми, кто годами стоял рядом, чью поддержку и помощь он всегда ощущал? «Мадам История» склонна к тому, чтобы
Двадцать девятого ноября 1903 года Георгию Валентиновичу Плеханову исполнилось сорок семь лет.
В тот день, нарушив свою издавна заведенную в эмиграции привычку работать каждый день с самого раннего утра, он долго сидел один у себя в кабинете за письменным столом, разглядывая фотографии отца и матери.
С фотографии отца смотрел на него суровый тамбовский дворянин с внешностью николаевского офицера. К петлице старого сюртука прикреплен «Георгий» — за храбрость. Окладистая седая борода, усы пиками, взгляд — напряженный, непокорный, самостоятельный. Пожалуй, чересчур самостоятельный и даже дерзкий, булавочно колкий. Во всем облике ощущается нечто не вполне русское, отдаленно восточное — некая затаенная азиатчина (то самое, что по устной традиции называлось у них в семье «плеханство» и уходило корнями в семейные предания и легенды о татаро-монгольских предках по отцовской линии).
А на лице у мамы — мудрое, кроткое, доброе выражение милой русской барыни, которая хотя и осознает себя помещицей, хозяйкой имения, тем не менее твердо знает, что она в своем имении — всего лишь мать своих детей, и не больше, что ее человеческие возможности дальше маленького женского мирка не распространяются, что она, по сути дела, такая же собственность своего грозного, неукротимого мужа, как и его крепостные. И поэтому глаза мамы светятся лаской и пониманием необходимости прощать человеку несовершенство его характера (в первую очередь собственному мужу). И еще веет от ее лица теплом великой сердечной щедрости русской женщины, для которой все грешные люди — всегда ее безгрешные дети.
В тот день, двадцать девятого ноября 1903 года, когда ему исполнилось сорок семь лет, он так и не начал работать, хотя дел было много. Напряженная ситуация в партии, кризис отношений с Лениным — все это требовало писать статьи, письма, объяснять, растолковывать, находить теоретические обоснования.
Но не работалось. Он оделся и вышел на улицу.
Сорок семь лет прожил человек на земле. Что там ни говори, какими иллюзиями ни утешай себя — главное уже позади. Стрелка судьбы закончила свой восходящий путь и теперь неуклонно движется вниз, к тому пределу, за которым у всех, как любил говорить Герцен, вход в минерально-химическое царство.
Правда, время еще есть, да и забот хватает. Многое начато и не завершено, многое предстоит сделать в связи с последними событиями. Нужно думать, нужно бороться, нужно напряженно искать выход из создавшегося положения.
И все-таки — сорок семь. Из них половина проведена в изгнании, на чужбине. Подумать только — двадцать три года прожил он в чужих странах и городах. Швейцария, Франция, Англия, Бельгия… Чужая речь, чужие вывески, чужие озера, реки, леса, равнины…
Он снова вспомнил фотографии отца и матери, оставшиеся стоять на его письменном столе. Два эти человека давно уже лежат в могиле,
И с неожиданной глухой болью он вдруг почувствовал огромную неутолимую сердечную тоску по России, по далекой своей и почти уже забытой родине, по ее желтым пшеничным полям и кудрявым лесам, по белой березе своей юности, зеленой долине отрочества, по реке своего детства, неторопливо журчащей на светлых песчаных перекатах.
И он увидел себя — маленького русского мальчика, идущего через сад от родительского дома по мокрой утренней траве…
Он остановился, закрыл глаза, замер, прислушиваясь к тяжелым ударам сердца…
И Россия, родина, детство неудержимо двинулись к нему навстречу из всех далеких уголков памяти, будто огромное красное солнце взошло над горизонтом его жизни…
Глава первая
1
За окном тихий свист.
— Жоржа! Спишь ай нет?
Жорж Плеханов, десятилетний сын тамбовского помещика Валентина Петровича Плеханова, вскакивает с кровати в своей маленькой комнате на первом этаже в летней пристройке к главному, зимнему господскому дому в селе Гудаловка и открывает окно. Яркие лучи веселого летнего солнца ослепляют его на мгновение, он жмурит глаза, бросает в разные стороны руки, сладко потягивается и, только проделав все это, смотрит вниз, где под густыми кустами старого, примыкающего к помещичьему дому парка стоит неразлучная деревенская троица — Васятка, Гунявый и Никуля. Все трое — русоголовые, нечесаные, в заплатанных штанах и ситцевых рубашонках без единой пуговицы, босые ноги нетерпеливо переступают на еще мокрой от утренней росы траве.
— Ну, что вам? — снисходительно спрашивает молодой барин.
— Брухтаться идешь али спать дальше будешь? — спрашивает Никуля, сын настырного и въедливого гудаловского мужика Сысоя Никулина.
«Брухтаться» — по-местному — купаться, барахтаться в поросшей ивняком извилистой речушке Бесалуке, призывно желтеющей песчаными отмелями и косами неподалеку от поместья и парка.
— Иду, конечно, — усмехается Жорж, — когда это я дольше вас спал?
— Пистоль с собой бери да пистонов поболе, — говорит, шмыгая носом, Гунявый. — А мы тебе за это «бабки» дадим. У нас много.
И он достает из-за пазухи целую кучу козлиных, овечьих и лошадиных мослов, отполированных почти до блеска от долгой и лихой уличной игры.
— Возьму, не беспокойся, — отвечает Жорж.
Он быстро стелит кровать, натягивает штаны и куртку, надевает башмаки и, сунув в карман коробку с пистонами и игрушечный пистолет-хлопушку, привезенный из города батюшкой, прыгает с подоконника в парк.
— Давайте «бабки», — протягивает Жорж руку.
— Сперва стрелить дай, — прячет Гунявый «бабки» обратно за пазуху. — А то тебе дашь, а ты обманешь.
— Я обману? — строго сдвигает Жорж брови. — Ты что мелешь, дурак? Зачем мне тебя обманывать, когда я и так могу взять. Вот скажу старосте Тимофею, и он сегодня же отберет все твои «бабки».
— Будя вам, — примирительно говорит круглолицый увалень Васятка, самый маленький ростом изо всей деревенской компании. — Зачем вам сейчас-то пистоны? Все равно здесь стрелить нельзя. Барин услышит, заругается.
— Правильно, — соглашается Никуля, — айдате на речку, там и стрелим.
Жорж бросает на Гунявого сердитый взгляд и произносит вполголоса слова, которые любит иногда говорить в сердцах матушка — «анфан террибль»!