Подснежники
Шрифт:
Катя снова помолчала, пытаясь, я полагаю, сообразить, стоит ли говорить мне правду, во что это может ей обойтись. И должно быть, решила, что ничего я им сделать не смогу.
— Ты слишком долго смотрел на нас, Коля. Тогда, в метро. Мы поняли, что с тобой будет не сложно. У нас имелись в запасе и другие возможности. Но потом выяснилось, что ты юрист. Это
— И это все? Я говорю о Маше. Все сводилось к моей полезности?
— Может, и нет, Коля. Может, и нет. Я не знаю. Прошу тебя, не надо об этом.
Голос ее был прежним, наполовину детским, только очень усталым.
— Дело есть дело, — сказала она. — Понимаешь?
— А деньги? — спросил я. — Зачем вы забрали мои деньги?
— Так почему же их было не забрать?
Странно, но сердит я был вовсе не так, как мне хотелось бы.
— Когда я увидел тебя в узбекском ресторане — помнишь, зимой? — почему ты не хотела, чтобы Маша узнала об этом?
— Боялась, что она разозлится. Решит, что ты нас раскусил. А когда она злится, мне приходится туго.
— Вы с ней действительно двоюродные сестры, Катя? И действительно из Мурманска? Кто такой Степан Михайлович?
— Это не имеет значения.
У меня остался только один вопрос.
— Где она? — спросил я. — Где Татьяна Владимировна?
И трубка сразу умолкла.
Во второй половине моего последнего дня в России, последнего из четырех с половиной лет, которые казались мне целой жизнью, я отправился на Красную площадь. Прошел по бульвару, миновал летнее кафе и пивные тенты площади Пушкина. Спустился по Тверской к подземному переходу под безумной шестиполосной автомагистралью. В него тощей струйкой стекала небольшая компания несгибаемых коммунистов с кустистыми бровями и драными, украшенными серпом и молотом флагами, направлявшаяся к автосалону «Феррари» и памятнику Марксу, чтобы провести там митинг. Я увидел сотни три омоновцев, по большей части сидевших в смешных раздолбанных автобусах, в которых они всегда разъезжают, — лишь некоторые из них курили снаружи, лениво постукивая дубинками по щитам. Мужчина, выглядевший как пародия на Ленина, фотографировался с китайскими туристами.
Я прошел под арку. Впереди показались фантастические купола храма Василия Блаженного. Высоко над ацтекским мавзолеем наливались под солнцем кровью колоссальные звезды кремлевских башен. Был самый разгар лета, но уже чувствовалось, что где-то за Москвой-рекой набирается сил, готовясь к возвращению, зима. Сквозь тепло словно прорастал холодок. Я постоял в центре площади, смакуя и воздух, и само ощущение столицы, — пока меня не прогнал милиционер.
Ты хотела знать, почему я не рассказывал тебе о России. Главным образом, потому, что она казалась мне такой давней и далекой — прежняя моя жизнь без ремня безопасности, слишком сложная, чтобы описать ее кому-либо, слишком личная. Думаю, то же самое можно сказать и о жизни любого из нас. Где б ты ни обитал, в Чизике или в Гоморре, никто, кроме тебя самого, прожить твою жизнь не сможет, а попытки изобразить ее словами имеют лишь ограниченный смысл. И мне — отчасти из-за того, чем она закончилась, — казалось самым лучшим похоронить ее. До последнего времени я не думал, что смогу рассказать тебе всю мою историю, — ну и помалкивал.
Однако дело не только в этом. Поскольку я честен с тобой — или стараюсь быть честным, — поскольку говорю тебе почти все, мне следует назвать и еще одну причину. И может быть, главную. А ты уж решай, как тебе с ней поступить.
Конечно, когда я вспоминаю все, меня охватывает чувство вины. Но и другое чувство, куда более сильное, — утраты. Вот оно мучает меня по-настоящему. Я скучаю по тостам и снегу. По неоновому свету, заливавшему в полночь бульвар. По Маше. И по Москве.