«Подумаешь, птицы!..»
Шрифт:
Колькину маму никто по имени-отчеству не называл, все, даже ребята, называли ее просто Лелей. «Вот придет наша Леля с работы, мы вам покажем!» – кричали они волейболистам соседнего двора, и Колька ходил гордый, будто это он сам умел гасить так, что все игроки по ту сторону сетки боязливо приседали на корточки; будто он сам умел принимать труднейшие мячи, а подавал так, что мяч стремительным черным ядром пролетал в нескольких миллиметрах над сеткой, чудом умудряясь не задеть ее.
Мама выбегала во двор в узких спортивных брюках и тенниске. Болельщики встречали ее нетерпеливым гулом радости, но она прежде
Отец был намного старше мамы. Он не умел играть в волейбол, не умел бегать на лыжах и плавать диковинным стилем баттерфляй так хорошо, как умела мама. И мама почему-то не заставляла его учиться всему этому. Но зато она научила его тоже ходить в спортивной майке с распахнутым воротом, долго гулять перед сном и делать по утрам гимнастику (она – вытаскивала в коридор сразу три коврика – для себя, для отца и совсем маленький для Кольки). А еще она научила отца судить волейбольные матчи, и когда отец со свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а может быть, и всем остальным совсем молодым. И его в те минуты тоже хотелось называть просто по имени… Хотя никто его так все же не называл.
Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: «О справедливейший из справедливых!» И папин свисток был для спортсменов законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней прогулки, отец очень часто говорил маме: «Мне снова легко дышится… Снова легко!» И это было очень важно для отца, потому что у него была бронхиальная астма.
Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка, никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения были справедливы.
У Кольки было любимое занятие: лечить больных, раненых или обмороженных птиц. Мама помогала ему и называла его птичьим доктором, а клетку, которую они вместе смастерили, – птичьей лечебницей. Весной Колька всегда выпускал своих выздоровевших пациентов на волю… Птицы нетерпеливо вырывались из клетки, и Кольке от этого даже бывало немного не по себе. Но, может быть, им просто не терпелось поскорее показать ему, насколько окрепли их крылья, насколько готовы они к полету, и в этом-то и была, быть может, их птичья благодарность…
Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы.
– Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху… И они тебя вылечат! – сказала мама. – Мы заберемся в глушь и будем жить там как робинзоны!
Втроем они ехали на поезде, потом на грузовике, потом шли пешком – и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой, какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: «Но все это, конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и каплям!.»
Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она умела делать «достижимым» все, что нужно было отцу и Кольке.
Дома по вечерам мамино возвращение с работы мигом преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой… И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда, который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.
То было дома, в городской квартире… А тут, на берегу реки, мама вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не ожидали.
Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама смеялась: «Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!..» – и разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу – варила суп, картошку, кипятила молока. И все это казалось Кольке самой аппетитной едой на свете.
Отец загорел, посвежел, забыл про свои лекарства. «Теперь мы с вами – три богатыря!» – говорила мама. А сама вдруг однажды вечером легла-на бок, побледнела и, увидев испуганное Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, через силу. Колька внезапно почувствовал, что выражение «земля уходит из-под ног», которое он иногда слышал от взрослых, – это не выдумка, не фантазия, не преувеличение: ноги его подкашивались от волнения, и он не ощущал под собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.
Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащпалатке несли маму в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было подъехать даже на телеге.
Мама все время держала Кольку за руку (не отца, не лесника, а только его, Колька навсегда запомнил это!). Она то и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: «Ничего… Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…» Она, страдая, находила для них, трех мужчин, слова успокоения.
И только изредка спрашивала: «Еще долго? Еще далеко?…»
А они все трое молчали.
В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще днем казалось таким прекрасным, таким поэтически заманчивым – непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, – все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. «Еще долго? Еще далеко?…» – спрашивала мама.
Из деревни они позвонили в больницу, что была за двадцать пять километров, в райцентре. «Скорая помощь» добиралась целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего минут сорок.
Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: «Аппендицит». Садясь в белую машину с красными крестами, он произнес еще два слова: «Надо успеть».
Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой…
Он стоял возле сельсовета рядом с пожилым лесником, неловко положившим ему на плечо тяжелую руку, и все время мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете: