Подвиг № 2, 1987(Сборник)
Шрифт:
Подпоручик выслушал это признание с крайним удивлением, но произнесено оно было с такой искренностью, обстановка была так невероятна, что не поверить ему было нельзя.
«Дуняша, чем доказать благородство свое?..»
— Сударь, — продолжал Авросимов, — перед самым отъездом сюда я имел случай встретиться с Павлом Ивановичем, — при этих словах подпоручик стремительно прикрыл лицо руками. — Не буду клясться вам, что я разделяю ваши взгляды, сударь, даже больше того, скажу вам, что полковника Пестеля я с первых дней невзлюбил, как злодея, а нынче, хоть и нет у меня к нему ненависти, но продолжаю
— Вы заблуждаетесь, — глухо произнес подпоручик из-под ладоней. — Сейчас легко обвинить человека, который ни о чем другом и не думал, как о благе человечества… Но продолжайте, сударь, я слушаю вас.
— Я видел, как он поник головою при упоминании о своей рукописи, — с тоскою прошептал Авросимов. — Ведь ежели ее найдут и его мысли о цареубийстве подтвердятся, головы ему не сносить.
Тут произошло нечто чудесное: подпоручик вдруг словно принял целительных капель, словно окунулся в живую воду и вышел из нее обновленным и бодрым. Освещенное луной лицо его было прекрасно, большие глаза сверкали.
— Послушайте, — сказал он вдохновенно, — да вы чушь говорите! Пестель страдал от несовершенства общества так же, как и мы все, как и вы… Да уж вы позвольте мне всю правду вам говорить… Только вы этого не осознаете, а он осознал. При чем цареубийство, сударь? Россия отстала от Европы на пятьдесят лет, она от этого несчастна, и это не Пестелем придумано. Да при чем тут цареубийство?! Теперь, ежели все это свершилось бы, графу Татищеву многого пришлось бы лишиться, и генералу Чернышеву, и великому князю, и всему следственному Комитету, и всем губернаторам, сударь, и сенату, всем, всем… А уж о государе и говорить нечего. Вы понимаете? Им всем, всем, вы понимаете? Так как же им не безумствовать? Ведь что могло случиться! А цареубийство в «Русской Правде» и не поминается…
— А хорошо ли это? — воскликнул наш герой. — Обществу угрожать?
— Неправда, — сказал подпоручик, снова погасая, — сие неправда и неправда. Теперь легко возводить напраслину на пленного…
— Так ведь друзья на него показывали!
— Неправда, неправда, — забубнил подпоручик. — Какая ложь. Теперь легко все вывернуть, переиначить. Да это неправда все…
— Как же неправда, когда все об том знают?
— Неправда, неправда… Ах, не были вы в моем положении!
— Я жалею вас, верьте мне! — крикнул шепотом Авросимов. — Я обещаю, что в Петербурге помогу вам с Настенькой свидеться… Хотите? Я могу все ваши слова в протоколы с пользой для вас писать, с участьем… Мне вас жалко, жалко, жалко вас!
Подпоручик словно боролся с безумством: руки его дрожали, и он никак не мог застегнуть ворот помятого своего мундира, а застегнув, принимался расстегивать, а потом — снова, и слезы лились по бледному его лицу.
Наконец мальчик этот несчастный переборол себя: то ли застегнул пуговицу, то ли расстегнул, уж и не знаю, но он сел на кровать и затих.
И тут в тишине ночной, как песня издалека, возникли едва слышные шаги, вкрадчивые и нежные. Наш герой прислушался: шаги доносились из коридора. Затем смолкли. Авросимов будто увидел, как она идет в белой домотканой рубахе, крадучись, по коридору после отчаянной своей любви, и истерзанные губы
Тут наш герой, забыв о подпоручике, метнулся к двери и распахнул ее. Жандарм молоденький дремал, прислонясь к стене. Шагов не было слышно, но стоило Авросимову воротиться в комнату обратно, как снова они зазвучали. Теперь звук этот скрипящий доносился со стороны окна. Авросимов, совсем потерявший голову от всего происходящего, бросился к нему. Чье-то лицо, подобно луне, выплыло из-за стены и поползло по стеклу, и два недоверчивых глаза заглянули в дом. Наш герой узнал унтера Кузьмина, закутанного в тулуп. К счастью, луна в этот миг скрылась, и подлый жандарм не смог разглядеть в комнате ничего подозрительного. Тут наш герой ощутил себя самого узником, и тоска охватила его.
Подпоручик, видимо, заснул, как был в мундире. Усталость свалила его.
Авросимов тихонько прокрался к себе в комнату, сбросил одежду, утонул в перине и с облегчением вздохнул.
Не отъехали они и десяти верст от любезной и гостеприимной Колупановки, как не проронивший до сих пор ни звука, а только вздыхавший Заикин обратился к ротмистру Слепцову с просьбой надеть на него наручники. Изумленный ротмистр попытался было отшутиться, но подпоручик глухим голосом настаивал.
— К этому нет никакой надобности, любезный мой друг, — сказал ротмистр, пожимая плечами.
— А я вас прошу, Николай Сергеевич, сделать мне одолжение, — потребовал подпоручик. — И другом меня, ради бога, не кличьте. Я этого имени недостоин.
На глазах его были слезы, и лицо сморщилось, по всему видно было, что рыдания душат его.
Ротмистр, удрученный таким неожиданным оборотом дела, нахмурившись и сжав зубы, заново украсил руки пленника цепями, а затем, откинувшись на сиденье, застыл в неподвижности.
Что же произошло? Эта мысль не давала покоя нашему герою, и он совершал всяческие движения, дабы привлечь внимание подпоручика, и, может быть, хоть как-то успокоить его и постараться выведать причину слез. Но подпоручик на Авросимова глаз не поднимал, будто его и не было.
Уж не ночной ли разговор тому причиной? Или следственное дело припомнилось и гордость в нем забушевала?
Так они ехали. Начинался февраль. Солнце вдруг скрылось. И мелкая снежная пыль забивалась в кибитку, так что пришлось воспользоваться взятыми из крепости казенными тулупами да валяными сапогами.
Так они ехали, похожие на горе-прасолов или на купчишек, наскоро меняя лошадей, в чем отказу им не бывало, благодаря гербовой бумаге в руках у ротмистра. На постоялых дворах им предлагали горячие щи и неизменную кашу, хорошо, когда с мясом, да еще огурчиков соленых. Озябнув в дороге, они молча выпивали вина, чтобы несколько оживить закостеневшие свои тела, и проваливались в сон, не замечая ни клопов, ни тараканов.
Так они ехали. Но постепенно юг брал свое. А уже за Тульчином и вовсе потеплело, то есть не то чтобы наступила весна, но мороз спал, и вьюга кожу на лицах не сворачивала.