Подвиг (перевод С. Ильина)
Шрифт:
Константин Иваныч Шато, тонкий и очаровательный ученый чисто русских кровей, несмотря на фамилию (полученную, как меня уверяли, от обруселого француза, который усыновил Ивана-сироту), преподавал в большом нью-йоркском университете и не виделся со своим дражайшим Пниным самое малое пять лет. Они обнялись, тепло урча от радости. Должен признаться, я и сам когда-то подпал под обаяние ангельского Константина Иваныча а именно, в ту пору, как мы ежедневно сходились зимой 35-го не то 36-го года для утренней прогулки под лаврами и цельтисами Грассе, что на юге Франции, (он делил там виллу с несколькими русскими экспатриантами). Мягкий голос его, рафинированный петербургский раскат его "р", спокойные глаза грустного карибу, рыжеватая козлиная бородка, которую он все теребил крошащими движениями длинных, хрупких пальцев, - все в Шато (пользуясь литературным оборотом, столь же старомодным, как он сам) порождало у его друзей
— Хорошее название для плохого романа, - заметил Шато.
Перейдя муравчатый пригорок и почти уж войдя в лес, они приметили машисто шагавшего к ним по покатому полю краснолицего, почтенного господина в легком полосатом костюме, с копной седых волос и с лиловатым припухлым носом, похожим на большую малинину; черты его искажала недовольная гримаса.
— Вот, приходится ворочаться за шляпой, - театрально вскричал он, приблизившись.
— Вы не знакомы?
– промурлыкал Шато и вскинул руки в жесте представления.
– Тимофей Павлыч Пнин, Иван Ильич Граминеев.
— Мое почтение, - сказали оба, крепко пожимая друг другу руки и кланяясь.
— Я думал, - продолжал Граминеев, обстоятельный повествователь, - что оно как с утра пошло, так и будет весь день хмурится. По глупости вылез с непокрытой головой. Теперь мне солнце выжигает мозги. Пришлось прервать работу.
И он указал на вершину холма. Там - тонким силуэтом на фоне синего неба - стоял его мольберт. С этого возвышения он писал вид лежащей за ним долины, дополненный причудливым старым амбаром, кривой яблонькой и буренкой.
— Могу предложить вам мою панаму, - сказал добрый Шато, но Пнин, уже достав из кармана халата большой красный носовой платок, сноровисто вязал узлы на каждом из четырех его уголков.
— Очаровательно... Премного благодарен, - сказал Граминеев, прилаживая этот головной убор.
— Одну минуту, - сказал Пнин.
– Вы узлы подоткните.
Проделав это, Граминеев двинулся полем вверх, к своему мольберту. Он был известным, строго академического толка живописцем, чьи задушевные полотна - "Волга-матушка", "Неразлучная троица" (мальчик, собачка и кляча), "Апрельская прогалина" и тому подобные - по-прежнему украшали московский музей.
— Кто-то мне говорил, - сказал Шато, когда они с Пниным подходили к реке, - что у лизиного сына редкий дар к живописи. Это правда?
— Да, - ответил Пнин.
– Тем более обидно, что его мать, которая, по-моему, вот-вот в третий раз выскочит замуж, вдруг на все лето забрала его в Калифорнию, - а если бы он приехал со мной сюда, как предполагалось, у него была бы великолепная возможность поучиться у Граминеева.
— Вы преувеличиваете ее великолепие, - мягко возразил Шато.
Они достигли пузырящегося, мерцающего потока. Вогнутая плита, уместившаяся меж двух водопадиков, верхнего с нижним, образовала естественный плавательный бассейн под соснами и ольхой. Не любитель купаться, Шато с удобством устроился на валуне. Во весь учебный год Пнин регулярно подставлял свое тело лучам солнечной лампы, поэтому когда он разделся до купальных трусов, оно засветилось под солнцем, пробивающимся сквозь приречные заросли, сочными оттенками красного дерева. Он снял крест и галоши.
— Взгляните, как мило, - сказал склонный к созерцательности Шато.
Десятка два мелких бабочек, все одного вида, сидели на влажном песке, приподняв и сложив крылья, так что виднелся их бледный испод в темных точках и крохотных павлиньих глазках с оранжевыми обводами, идущими вдоль кромки задних крыльев; одна из сброшенных Пниным галош вспугнула нескольких бабочек, и обнаружив небесную синеву лицевой стороны крыльев, они запорхали вокруг, как голубые снежинки, и снова опали.
— Жаль, нет здесь Владимира Владимировича, - заметил Шато.
– Он рассказал бы нам все об этих чарующих насекомых.
— Мне всегда казалось, что эта его энтомология - просто поза.
— О нет, - сказал Шато.
– Когда-нибудь вы его потеряете, - добавил он, указывая на православный крест на золотой цепочке, снятый Пниным с шеи и повешенный на сучок. Его блеск озадачил пролетавшую стрекозу.
— Да я, может быть, и не прочь его потерять,- сказал Пнин.
– Вы же знаете, я ношу его лишь по сентиментальным причинам. А сантименты становятся обременительны. В конце концов, в этой попытке удержать, прижимая к груди, частицу детства слишком много телесного.
— Вы не первый, кто сводит веру к осязанию, - сказал Шато; он был усердным приверженцем православия и сожалел об агностическом расположении друга.
Слепень, подслеповатый олух, уселся Пнину на лысину и был оглушен шлепком его мясистой ладони.
С валуна, меньшего, чем тот, на котором расположился Шато, Пнин осмотрительно сошел в коричневую и синюю воду. Он заметил, что на руке его остались часы, снял их и положил в галошу. Медленно поводя загорелыми плечьми, Пнин тронулся вперед, петлистые тени листьев трепетали, скользя по его широкой спине. Он остановился и, разбивая блеск и тени вокруг, намочил склоненную голову, протер мокрыми ладонями шею, увлажнил каждую из подмышек и после, сложив ладоши, скользнул в воду. Гонимая благородными жестами стиля брасс, вода струилась по сторонам от него. Пнин торжественно плыл вдоль окаема естественного бассейна. Он плыл, издавая размеренный шум, - полужурчание, полупыхтение. Он мерно выбрасывал ноги, разводя их в коленях, одновременно складывая и распрямляя руки, похожий на большую лягушку. Проплавав так две минуты, он вылез из воды и присел на валун - пообсохнуть. Затем он надел крест, часы, галоши и халат.
5
Обед подавали на крытой веранде. Усевшись около Болотовых и распуская сметану в красной ботвинье, где тренькали красноватые кубики льда, Пнин машинально возобновил прежний разговор.
— Обратите внимание, - сказал он, - на значительное расхождение между духовным временем Левина и телесным - Вронского. К середине книги Левин и Китти отстают от Вронского с Анной на целый год. А к тому воскресному вечеру в мае 1876 года, когда Анна бросается под товарный поезд, она успевает прожить с начала романа больше четырех лет; для Левина за тот же период - с 1872-го по 1876-й - минуло едва ли три года. Это лучший пример относительности в литературе, какой мне известен.
Отобедав, предложили играть в крокет. Тут предпочитали расстановку ворот, освященную временем, но технически совершенно неправомочную, когда пару ворот из десяти перекрещивают в середине поля, образуя так называемую "клетку", или "мышеловку". Сразу выяснилось, что Пнин, игравший в паре с мадам Болотовой против Шполянского и графини Порошиной, как игрок превосходит всех остальных. Едва только вбили колышки и приступили к игре, как он преобразился. Из привычно медлительного, тяжеловесного и довольно скованного господина он превратился в страшно подвижного, скачущего, безгласого горбуна с хитрой физиономией. Казалось, постоянно была его очередь бить. Держа молоток очень низко над землей и чуть помахивая им между расставленных журавлиных ножек (он произвел небольшую сенсацию, переодевшись к игре в бермудские шорты), Пнин предварял каждый удар легкими прицельными качаниями, затем аккуратно тюкал по шару и тотчас, еще сгорбленный, пока шар катился, резво перебегал в то место, где, по его расчетам, шару предстояло остановиться. С геометрическим шиком он прогнал его через все ворота, исторгнув у болельщиков вопли восторга. Даже Игорь Порошин, словно тень проходивший мимо, неся две жестянки пива на какое-то приватное пиршество, на секунду привстал и одобрительно покивал головой, перед тем как сгинуть в кустах. Впрочем, с рукоплесканиями смешивались жалобы и протесты, когда Пнин с жестоким безразличием крокетировал или, правильнее, ракетировал шар противника. Помещая вплотную к нему свой шар и утверждая на нем удивительно маленькую ступню, он с такой силой бил по своему, что чужой улетал с поля. Обратились к Сюзан и она сказала, что это полностью против правил, но мадам Шполянская заверила всех, что прием этот вполне законен, добавив в подтверждение, что, когда она была маленькой, ее английская гувернантка называла его "Гонконгом".