Подземные (Из романа «На дороге»)
Шрифт:
Юрий Глигорич: молодой поэт, 22 года, только что приехал из яблонеурожайного Орегона, перед тем был официантом в столовой на большом пижонском ранчо — высокий худой светловолосый югослав, симпатичный, очень дерзкий и превыше всего прочего старающийся срезать Адама и меня и Кармоди, все время зная нас как старинную почитаемую троицу, желая, естественно, будучи молодым непубликуемым неизвестным но очень гениальным поэтом уничтожить больших установленных богов и возвысить себя — желая следовательно и их женщин тоже, будучи не стесненным условностями, или неопечаленным, пока еще, по меньшей мере. — Мне он понравился, я считал его еще одним новым "молодым братушкой" (как Лероя и Адама до этого, кому я «показывал» писательские уловки) а теперь буду показывать Юрию и он будет мне корешком и ходить со мною и Марду — его собственная любовница, Джун, бросила его, он к ней плохо относился, он хотел чтоб она вернулась, у нее была другая жизнь в Комптоне, я ему сочувствовал и расспрашивал как идут у него дела с письмами и звонками в Комптон, и, что самое важное, как я говорил, теперь он впервые вдруг смотрел на меня и говорил "Перспье я хочу с тобой поговорить — внезапно мне захотелось узнать тебя на самом деле." — В шутку за воскресным вином у Данте я сказал: "Фрэнк залип на Адаме, Адам залип на Юрии" а Юрий вставил "А я залип на тебе."
В самом деле залип в самом деле. В то скорбное воскресенье моей первой болезненной любви к Марду посидев в парке с парнями как договаривались, я притащился снова домой, к работе,
И вот теперь раздумывая о ней, ценя ее драгоценные хорошие мгновенья что у нас были о которых прежде я и думать избегал, возник факт, раздувавшийся в своем значении, тот поразительный факт что она единственная девушка из всех кого я когда-либо знал которая по-настоящему понимала боп и умела петь его, она сказала в первый уютный денек красной лампочки у Адама "Пока я ехала головой я слышала боп, в музыкальных автоматах и в Красном Барабане и везде где мне случалось его слышать, с совершенно новым иным ощущением, которое я, правда, на самом деле не могу описать." "Но каким же оно было?" — "Но я не могу описать его, оно не только посылало волны — проходило сквозь меня — Я не могу ну типа, сделать его, пересказывая его словами, понимаешь? УУ ди би ди ди" спев несколько нот, так прелестно. — Та ночь когда мы стремительно шагали вниз по Ларкину мимо Черного Сокола вместе с Адамом на самом деле только он шел следом и слушал, тесно голова к голове, распевая дикие припевы джаза и бопа, временами я фразировал а она издавала совершенные фактически очень интересные современные и передовые аккорды (подобных которым я никогда нигде не слышал и которые имели сходство с модерновыми аккордами Бартока но были по-боповому хеповы) а в другие разы она просто делала аккорды а я делал контрабас, по старинной великой легенде (вновь ревущей высокой кушетки поразительно убойного дня которую я не рассчитываю что кто-то поймет) прежде, мы с Оссипом Поппером пели боп, выпускали пластинки, всегда беря на себя партию контрабаса тум тум под его фразировку (настолько как я вижу сейчас похожую на боповую фразировку Билли Экстайна) — мы вдвоем рука об руку несясь длинными шагами по Маркету по хиповой старой сердцевине Калифорнийского Яблока распевая боп и притом неплохо — восторг этого, и придя после жуткой попойки у Роджера Уолкера где (организация Адама и мое молчаливое согласие) вместо нормальной бал°хи были одни мальчики и все голубые включая одного молодого фарцовщика-мексиканца и Марду отнюдь не застигнутая врасплох веселилась и болтала — однако несмотря на все это, сорвавшись домой на автобус что ходит по Третьей Улице распевая ликуя
Тот раз когда мы читали вместе Фолкнера, я прочел ей Кони в яблоках, вслух — когда зашел Майк М°рфи она велела ему сесть и слушать пока я продолжал но тогда я был другим и не мог читать одно и то же и остановился — но на следующий день в своем мрачном одиночестве Марду села и прочла весь однотомник Фолкнера.
Тот раз когда мы пошли на французское кино на Ларкин, в Вог, посмотрели Нижние Глубины, держались за руки, курили, прижимались друг к другу — хотя снаружи на Маркет-Стрит она не позволила мне держать себя под руку из страха что люди на улице решат что она шлюха, так это и выглядело бы но я рассвирепел но не стал дергаться и мы пошли дальше, мне захотелось зайти в бар выпить вина, она боялась мужиков в шляпах рассевшихся у стойки, теперь я увидел ее негритянский страх перед американским обществом о котором она постоянно говорила но ощутимо на улицах что никогда никак меня не заботило — пытался утешить ее, показать что она может делать со мной вместе все что ей угодно: "Фактически крошка я буду знаменитым человеком а ты будешь достойной и гордой женой знаменитого человека поэтому не переживай" но она сказала "Ты не рубишь" но страх маленькой девочки так прелестен, так съедобен, я оставил его в покое, мы пошли домой, к нежным любовным сценам вместе в нашей собственной и тайной темноте
Фактически, тот раз, один из тех прекрасных разов когда мы, или вернее, я не пил и мы провели целую ночь вместе в постели, на сей раз рассказывая истории про привидения, сказки По те что я мог вспомнить, потом кое-что сочиняли, а в конце строили друг другу дебильные рожи и пытались напугать друг друга круглыми остановившимися глазами, она показала мне как одной из ее грез наяву на Маркет-Стрит был тот приход что она кататоник ("Хотя тогда я не знала что это слово означает, но типа, я ходила зажато болторукаясь рукоболтаясь и честное слово ни единая душа не смела со мною заговорить а некоторые и взглянуть-то боялись, и я такая там ходила как зомби а ведь всего тринадцать мне было.") (Ох что за ликующее пришепетывание в шепелявых маленьких ее губках, я вижу выступающие вперед зубки, я говорю строго: "Марду тебе следует сейчас же почистить зубы, вон в той вот больнице, пойдешь к своему терапевту, и к зубному тоже зайди — это все бесплатно поэтому давай…" поскольку вижу как уголки ее жемчугов начинают темнеть что приведет к порче) — и она строит мне рожу сумасшедшей, лицо неподвижное, а глаза сияют сияют сияют как звезды небесные и какие угодно но только не испуганные я до крайности поражен ее красотой и говорю "И еще я вижу землю в твоих глазах вот что я думаю о тебе, в тебе есть определенная красота, не то чтобы я завис на земле и индейцах и все такое и желаю все время талдычить про тебя и про нас, но я вижу в твоих глазах такое тепло — но когда ты строишь сумасшедшую я вижу не безумие а восторг восторг — как беспризорные хлопья пыли в уголке у маленького пацанчика а он сейчас спит в своей кроватке и я люблю тебя, настанет день и дождь падет на наши вежды милая" — и у нас горит одна свечка поэтому все безумства еще смешнее а истории о привидениях еще жутче — одна про — но увы недостает, как жаворонок, я расшалился во всем хорошем и не забываю и забываю свою боль
Продолжая прикол с глазами, тот раз когда мы закрыли глаза (снова не пивши потому что нет денег, нищета бы спасла этот роман) и я отправлял ей послание: "Ты готова," и вижу первую вещь в моем черном мире глаз и прошу ее описать ее, поразительно как мы пришли к одному и тому же, это было какое-то взаимное понимание, я видел хрустальные жирондоли а она видела белые лепестки в черной бочажине сразу после некоторого слияния образов так же изумительно как и те точные образы которыми я обменивался с Кармоди в Мексике — Марду и я оба видели то же самое, какие-то очертания безумия, какой-то фонтан, ныне уже мною позабытый и на самом деле пока еще не важный, сходимся вместе во взаимных описаниях его и радуемся и ликуем в этом нашем телепатическом триумфе, заканчивая там где встречаются наши мысли в кристальной белизне и лепестках, в тайне — я вижу ликующий голод в ее лице поглощающем взглядом мое лицо, я мог бы умереть, не разбивай мне сердце радио своей прекрасной музыкой, О мир вновь свет свечей, мигающий, я накупил уйму свечей в лавке, углы нашей комнаты во тьме, ее тень обнаженно смугла когда она спешит к раковине как мы пользуемся раковиной — мой страх передать БЕЛЫЕ образы ей в наших телепатиях из страха что это ей (в ее веселии) напомнит о нашей расовой разнице, отчего в то время я чувствовал себя виновато, теперь-то я понимаю что все это было одним сплошным любовным реверансом с моей
Хорошие — поднимаясь на вершину Ноб-Хилла ночью с квинтой токайского Ройял Челис, сладкого, густого, крепкого, огни города и бухты под нами, печальная тайна — сидя там на скамейке, влюбленные, одинокие проходят мимо, мы передаем друг другу бутылку, разговариваем — она рассказывает все свое маленькое девчачье детство в Окленде. — Это словно Париж — мягко, ветерок веет, город может изнемогать от зноя но обитатели холмов все равно летают — а на той стороне бухты Окленд (ах эти я Харт Крейн Мелвилл и вы все разнообразнейшие братья поэты американской ночи которая как я однажды думал станет моим священным алтарем и теперь так и есть но кому до этого дело, кому знать это, а я потерял любовь из-за нее — пьянчуга, тупица, поэт) — возвращаясь через Ван-Несс на пляж Акватик-Парка, сидя в песке, когда я прохожу мимо мексиканцев то ощущаю эту великую хеповость что была у меня все лето на улице с Марду моя старинная мечта о желании быть жизненным, живым как негр или индеец или денверский японец или нью-йоркский пуэрториканец сбылась, с нею рядом такой молодой, сексуальной, гибкой, странной, хипейной, сам я в джинсах и такой небрежный и мы оба как бы молодые (Я говорю как бы, в мои-то 31) — мусора велят нам уходить с пляжа, одинокий негр проходит мимо нас дважды и таращится — мы идем вдоль плеска кромки воды, она смеется видя чокнутые фигуры отраженного света луны пляшущие совсем как насекомые в завывающей прохладной гладкой воде ночи — мы слышим запах гаваней, мы танцуем
Тот раз когда я повел ее в разгар сладкого сухого утра типа как на плоскогорьях в Мексике или где-нибудь в Аризоне на прием к терапевту в больницу, вдоль Эмбаркадеро, презрев автобус, рука об руку — я гордый, думая: "В Мехико она будет выглядеть точно так же и ни единая душа не будет знать что я сам не индеец ей-Богу и мы схиляем вместе" — и указываю на чистоту и ясность облаков: "Совсем как в Мексике милая, О ты ее полюбишь" и мы поднимаемся по суетливой улочке к мрачнокирпичной больнице и предполагается что я пойду отсюда домой но она медлит, печальная улыбка, улыбка любви, когда я уступаю и соглашаюсь подождать окончания ее 20-минутного свидания с доктором и ее выхода она лучезарно вырывается оттуда радостная и стремглав несется к воротам которые мы чуть было не прошли в ее вот-чуть-чуть-и-к-черту-лечение-лучше-погуляю-с-тобой блуждании, мужчины — любовь — не продается — моя награда — собственность никто ее не получит а заработает сицилийский разрез поперек середины германским сапогом в целовальник, топор канука — я пришпилю этих корчащихся поэтишек к какой-нибудь лондонской стенке прямо здесь, объяснено. — И пока жду пока она выйдет, я сижу на стороне воды, в мексиканском таком гравии и траве и среди бетонных блоков и вытаскиваю блокнотики и рисую большие словесные картинки небесного горизонта и бухты, вставляя крошечные упоминания великого факта громадного всего-мира с его бесконечными уровнями, от Стандард Ойла вниз до шлепков прибоя о баржи где старым матросам снятся сны, с различием между людьми, различием таким неохватным между заботами директоров в небоскребах и морских псов в гавани и психоаналитиков в душных кабинетах громадных мрачных зданий набитых мертвыми телами в морге под низом и сумасшедшими женщинами у окон, надеясь таким вот образом внедрить в Марду признание того факта что это большой мир а психоанализ лишь маленький способ объяснить его поскольку он только царапает поверхность, которая суть, анализ, причина и следствие, почему вместо что — когда она выходит я читаю ей это, не производя на нее слишком большого впечатления но она меня любит, держит меня за руку пока мы рассекаем вниз по Эмбаркадеро к ее дому и когда я оставляю ее на Третьей и Таунсенде поезд в теплом ясном полдне она говорит "О до чего я не хочу чтобы ты уходил, мне тебя теперь по-настоящему не хватает." — "Но я должен быть дома вовремя чтобы приготовить ужин — и писать — поэтому милая я вернусь завтра не забудь ровно в десять." — И назавтра я вместо этого заявляюсь в полночь.
Тот раз когда у нас произошел содрогающийся оргазм вместе и она сказала "Я вдруг потерялась" и потерялась со мною хоть сама и не кончала но неистовствовала в моем неистовстве (райховское заволакивание чувств) и как же она любила это — все наши учения в постели, я объясняю ей себя, она объясняет себя мне, мы вкалываем, мы стенаем, мы джазуем — мы срываем прочь одежду и прыгаем друг на друга (после всегдашнего ее маленького путешествия к диафрагмовой раковине а мне приходится ждать держась мягче и отпуская дурацкие шуточки а она смеется и брызжется водой) потом вот она подходит шлепая ко мне через Райский Сад, и я вытягиваюсь вверх и помогаю ей опуститься на мою сторону мягкой постели, я притягиваю ее маленькое тельце к себе и оно тепло, ее теплое место горячо, я целую ее коричневые грудки обе обе, я целую ее любвеплечия — она не перестает делать губами "пс пс пс" крохотные звуки поцелуев там где на самом деле никакого соприкосновения нет с моим лицом разве что совсем случайно пока я делаю что-нибудь другое я трогаю им ее и ее поцелуйчики пс пс соединяются и так же печальны и мягки как и когда нет — это ее маленькая литания ночи — а когда она больна и мы взбудоражены, тогда она принимает меня на себя, на свою руку, на мою — она прислуживает безумному бездумному зверю — Я провожу долгие ночи и многие часы делая ее, наконец она становится моей, я молюсь чтобы это подошло, я слышу как жестче она дышит, я надеюсь против всякой надежды что пора, шум в коридоре (или взвой пьянчуг по соседству) отвлекает ее и у нее не получается и смеется — но когда у нее действительно получается я слышу как она плачет, хнычет, содрогающийся электрический женский оргазм заставляет ее плакать как маленькую девчушку, стонать в ночи, он длится добрых двадцать секунд и когда все кончено она стонет: "О почему он не может длиться дольше," и "О когда я когда и ты тоже?" — "Теперь уж скоро спорим," говорю я, "ты все ближе и ближе" — покрываясь испариной у ее кожи в теплом грустном Фриско с этими его чертовыми старыми шаландами мычащими в приливе там снаружи, вуум, вуууум, и звезды посверкивают на воде даже там где она волнуется под пирсом куда легко можно допустить гангстеры сбрасывают зацементированные трупы, или крысы, или Тень — моя малютка Марду кого я люблю которая никогда не читала моих неопубликованных работ а один лишь первый роман, где есть кишки но и безобразная проза в нем тоже есть когда все сказано и сделано и вот теперь держа ее в объятьях и истраченный от секса я грежу о том дне когда она прочтет великие мои работы и восхитится мною, вспоминая тот раз когда Адам вдруг сказал во внезапной странности сидя у себя на кухне: "Марду что ты на самом деле думаешь о Лео и обо мне как о писателях, о наших положениях в мире, о дыбе времени," спрашивая ее об этом, зная что ее мышление в согласии некоторыми образами в большей или меньшей степени с подземными которыми он восхищается и которых боится, чьи мнения он ценит с изумлением — Марду не то чтобы отвечая а избегая темы, но старичина я замысливает сюжеты великих книг для того чтобы ее поразить — все те хорошие вещи, хорошие разы что у нас были, другие о которых я сейчас в горячке своей лихорадки забываю но я должен рассказать все, однако лишь ангелы знают все и записывают это в книги
Но подумайте обо всех плохих разах — у меня есть список плохих разов чтобы уравновесить хорошие, те разы когда я бывал к ней хорош и типа каким и должен был бы быть, чтобы оно заболело — когда ближе к началу нашей любви я опоздал на три часа а это много часов опоздания для молодовлюбленных, и поэтому она психанула, испугалась, походила вокруг церкви руки-в-карманах тяжело размышляя разыскивая меня в тумане предрассвета а я выбежал (увидев ее записку где говорилось "Ушла наружу искать тебя") (во всем этом Фриско, а! этот восток и запад, север и юг бездушной безлюбой хмари которую она видела со своего забора, все эти бессчетные люди в шляпах садящиеся в автобусы и плевать хотящие на обнаженную девушку на заборе, а) — когда я увидел ее, сам выскочив ее искать, я раскрыл объятья на целых полмили