Подземный художник
Шрифт:
А происходило нечто невообразимое, испепеляющее калязинские чресла и душу. Нет, в их объятиях не было ничего неизведанного. Неизведанной была запредельная, порабощающая нежность, которую он испытывал к возлюбленной. Порой Саша с усмешкой вспоминал убогие сексуальные исповеди, сочиненные когда-то для «Нюши», и поражался. Оказывается, он не знал об этом ничего! Или почти ничего… Если оставалось немного времени до возвращения журналиста, они расслабленно лежали, курили и обсуждали издательские сплетни и интриги. В этих разговорах Гляделкин никогда не назывался ни по имени, ни по фамилии, просто –
– Знаешь, мама меня на подоконнике поймала…
– Разве можно из-за этого?.. – удивился Саша.
– А из-за чего же еще? – удивилась она.
Кстати, военный переводчик впутался потом в какие-то нехорошие махинации с военным имуществом за границей, вылетел из армии, развелся, страшно запил и даже приползал к ней на коленях – умолял простить.
– Знаешь, что я ему сказала?
– Что?
– Я его спросила: «Вова, что полагается в армии за предательство?» Он ответил: «Высшая мера». А я – ему: «В любви тоже…»
– И что стало с этим Вовой? – спросил Калязин.
– Зашился и снова женился на чьей-то дочке, – равнодушно сообщила она. – Что ты еще хочешь знать обо мне – спрашивай!
– Нет, все понятно…
– Неужели тебе совсем не интересно, что у меня было с Ним?
– У всех что-то было… – отозвался он с трудно давшимся равнодушием. – Было и прошло…
– И тебя даже не волнует, любила ли я его? Спрашивай – я отвечу!
– Нет, это не важно. Теперь. Мне гораздо важнее знать, любишь ли ты меня?
– Не торопись! Я боюсь этих слов. Мне они приносят несчастье…
На самом деле ему было болезненно важно знать, что у них было, как у них это все происходило, какие слова она ему при этом говорила и главное – любила ли… Но услышать «любила» – значило навсегда получить в сердце отравленную занозу. А услышать «не любила» – еще хуже: гадай потом, солгала она тебе, пожалев, или была слишком исполнительной секретаршей.
– Скажи мне только: он для тебя хоть что-то еще значит? – осторожно подбирая слова, спросил Калязин.
– Ни-че-го. Полагаю, этого достаточно? – ответила она с вызовом.
– Конечно… Не обижайся!
Нет, ему было недостаточно! Ему очень хотелось спросить, например, вот о чем. Когда Он вызывает ее к себе в кабинет и дает обычные секретарские поручения, что она чувствует, зная, что этот вот человек выведал некогда все ее потайные трепеты и все ее изнемогающие всхлипы? А она сама, записывая в блокнотик задание и холодно поглядывая на Него, неужели никогда исподволь не вспоминает его лежащим в постели и бормочущим в ее разметавшиеся волосы какую-то альковную чушь… Но Саша прекрасно знал: спрашивать такое у женщины недопустимо. Скорее всего, просто не ответит. А если и ответит? Куда потом, в какие глухие отстойники души затолкать ее ответ?
Из-за этих мыслей, составлявших неизбежную, а может, даже и необходимую часть обрушившегося на него счастья, Калязин начинал ненавидеть Гляделкина – его хитрый прищур из-под тонких золотых очков, остатки кудрей на вечно лоснящейся лысине, ненавидеть даже его дружеское расположение. А вот к вероломному военному переводчику, первому, надо надеяться, Инниному мужчине, так жестоко с ней поступившему, Саша не испытывал никакой ненависти – даже, скорее, благодарность. Ведь если бы он женился на ней, увез ее за границу… Но об этом даже не хотелось думать.
…Зазвонил телефон. Иннин голос удивленно спросил:
– Александр Михайлович, вы забыли? Он вас ждет!
– Иду…
Калязин встал, взял папочку с договорами и, пройдя мимо глянувшей на него с еле заметным осуждением любовницы, зашел в кабинет директора.
Гляделкин по телефону вдохновенно ругался с карельским комбинатом, опять взвинтившим цены на бумагу. Увидев Калязина, он кивнул на стул. Саша сел и некоторое время вслушивался в разговор, рассматривая появившееся в витрине рядом с мундирчиком обглоданное гусиное перо – якобы пушкинское.
Надо признаться, Гляделкин был мастером телефонных баталий: он то переходил на жесткий, почти оскорбительный тон, то вдруг обращал весь разговор в шутку с помощью уместного анекдота или изящного начальственного матерка. Вот и сейчас директор, кажется, уже почти добился того, чтобы эту партию бумаги комбинат все-таки отпустил издательству по старым расценкам. На минуту отвлекшись от разговора, Гляделкин сочувственно подмигнул Калязину.
Саше это сочувствие не понравилось. Левка никогда не показывал ему свою осведомленность, но, как передавали, в кругу особо приближенных, в разговорах с главным бухгалтером и замом по коммерции, например, именовал главного редактора не иначе как «наследник Тутти» и восхищался «Инкиной хваткой». Жалкие люди! Ничтожества! Их деловитые аорты разорвались бы, как гнилые водопроводные трубы, доведись им хоть раз испытать то счастье, которое переполняет сейчас Сашу…
– Ну как дела, Саш? – спросил Гляделкин, довольный одержанной над бумажниками победой.
– Нормально. Договора подпишешь?
– Завтра. А вот скажи-ка мне, как ты относишься к семейным катастрофам?
– К чему? – оторопел Калязин и на минуту вообразил, что Татьяна по старой советской методе приходила к Левке и жаловалась на свою беду.
– А знаешь, есть такая передача – «Семейные катастрофы»?
– Ну, знаю… И что?
– Будь другом – выручай! Сегодня запись… Я обещал. А теперь не могу. Из Сибири распространители приехали. Надо в баню вести… Съезди, пофигуряй перед камерами и обязательно покажи им нашу «Энциклопедию семейных тайн»! Бесплатная реклама. По дружбе. Рейтинг у передачи чумовой. Договорились?
– Если надо…
– Конечно надо! Первым делом, сам понимаешь, самолеты… Ну а девушки, как догадываешься, потом… – Сказав это, Левка посмотрел на него не с обычной хитрецой, а с каким-то унизительным сочувствием. – Спасибо, друган! Жене привет!
«Еще, гад, издевается!» – зло подумал Саша, встал и исполнительно улыбнулся.
Пока Калязин жил в семье, Гляделкин никогда не передавал Татьяне приветов.
В приемной Саша остановился возле секретарского стола и сказал деловито, чтобы не привлекать внимания возившейся у факса сотрудницы: