Поединок. Выпуск 13
Шрифт:
Сказал, — руку к сердцу, и два шага назад.
Жанен ответил с улыбкой:
— Мосье Холодных, это большая идея.
— Мерси-с. Уорд:
— Да, это неглупо, но это чисто континентальная идея.
— Зенькью. И будет к вам, господа союзники, от нас прошеньице. В субботу на этой неделе у нас именины. Милости прошу откушать сибирских пельменей. Опосля на тройках за Иртыш на всю ночь.
Поклоны. Тут же он приглашает Магдалину, Имен, Бенгальского, меня. Неприятное впечатление от вызова к телефону верховного правителя забыто. На счастливо возбужденном лице министра финансов отражены все удовольствия предстоящего завтрака. Но вдруг все пошло к черту. В дверь ворвались чехословаки, брякнули прикладами, и офицер Шопек крикнул довольно сурово:
— Господа, в городе Омске восстание черни... Через пять минут помещение должно быть очищено от публики и опечатано.
Для меня не было сомнения: случилось очередное очищение омской тюрьмы. Еще при директории в октябре Красильникову и Волкову дано было задание ликвидировать излишки политических заключенных. В омскую тюрьму и, по тому же плану,
Но на этот раз инициатива, кажется, принадлежала не атаману. Восстали три роты омского гарнизона, разобрали оружие, кинулись к тюрьме, разбили ворота, обезоружили караул в тридцать пять человек, связали офицера и раскрыли камеры, где сидели комиссар Михельсон, несколько десятков большевиков и сотни две красногвардейцев. Но дальше, по-видимому, уже начинается провокация. Во всяком случае, не было ни дальнейшего плана восстания, ни дисциплины, ни порядка. Солдаты вместе с заключенными двинулись в направлений за Иртыш, на Куломзино. По дороге часть заключенных разбежалась по городу, но группа большевиков перешла Иртыш и соединилась с местным рабочим населением. Не было ни оружия, ни командования. Сотни Красильникова рванулись за реку, и началась расправа.
Ночь. Из-за Иртыша залпы и торопливые стуки пулемета. Изредка бухают пушки — это полковник Уорд защищает от рабочих железнодорожный мост через Иртыш.
Адмирал не отпускает меня ни на минуту... Анархическое желание вогнать ему всю обойму в голову... Слишком много чести, — жалкий, маленький человек и лгун — актер... Он не спит вторую ночь и, уже не стесняясь меня, — только отходит за раскрытую дворцу книжного шкапа, — всаживает себе в ляжку шприц с морфием...
Чехословаки держат нейтралитет, и Жанен с ними вместе. У адмирала дрожит подбородок, когда он говорит с Жаненом по телефону, но, ничего не сделаешь, говорит вежливо. Зато Уорд — герой дня. Его пушки спасают столицу новой империи. Город на военном положении, с шести часов ни души на улицах, приказано почему-то даже завешивать окна. Тьма, вздрагивают иногда стекла. Адмирал ходит по кабинету. Только что всадил шприц, глаза блестят. Говорит:
— Обманутые, одураченные люди... Виноваты они? Нет, они не виноваты. Сатанинская гримаса истории. (Поднял палец, — дрогнули стекла от пушечного выстрела.) Выстрел, направленный в грудь Ленину, попадает в одураченного им железнодорожного рабочего. Быть может, я страдаю больше всех в эту ночь. Да, Мосолов, это бремя власти... Они говорят о классовой борьбе... Какой еврейский вздор! Есть Россия, наша родина, и человеческие уровни, подымающиеся, опускающиеся, как морские волны... И есть любовь, да, любовь...
Для какого черта он нес всю эту чушь, не могу понять до сих пор. Он был неглупым человеком. Только на третьи сутки он отпустил меня домой. В городе все кончено. Тишь и гладь, божья благодать. А кроме того, выяснилось (неофициально, конечно), что красильниковским отрядом было расстреляно, повешено и утоплено в Иртыше более пятисот человек рабочих и бежавших из тюрьмы красногвардейцев. На берегу Иртыша зарублены шашками, застрелены и зарыты в сугробы девять членов Учредительного собрания и несколько десятков, взятых из тюрьмы и выловленных из города. Эти-то попали как кур во щи, — в свое время они больше всех старались спихнуть Советскую власть и сами же вырастили сибирских атаманов, генералов и самого Колчака.
Закржевский не без литературного дарования. Он затесался в отряд Красильникова и ночью в атаманском штабе (в Куломзине, за Иртышом) записал сценку столь отвратительную, что привожу ее целиком...
«Изба. Огонь в лампе вздрагивает от выстрелов за окошком. Но кажется, все уже кончено со сволочью. На столе четверти со спиртом, огурцы, остывшие пельмени. Все пьяны и устали адски. Генерал Шерстобитов читает Надсона, — он не расстается с этой книгой. Герке кончает писать протокол. Атаман валяется на постели. Рядом в кухне пьяные казаки. У стены стоит железнодорожник. Руки связаны за спиной. Явный большевик. Надоело допрашивать, о нем как-то забыли. Картина чрезвычайно сочная. Шерстобитов читает:
Тихо замер последний аккорд над толпой, С плачем в землю твой гроб опустили.За окном залп, — кончаем с последним. Атаман ржет.
— Вот это так аккорд!
Железнодорожник говорит тихо:
— Атаман, отпусти мою дочь.
Атаман скрипит пружинами:
— Ты говори со мной по душам. Я человек простой, русский. Ты мне душу переверни... Говори мне: «Григорий Александрович, отпусти мое родное единственное дитя».
— Дочь не виновата, она не знала, что я здесь скрываюсь.
Начштаба Герке читает по протоколу:
— «Допрошенный в числе прочих бунтовщиков Иван Лутошин показал...» Это ты Иван Лутошин?.. «Показал, что он и дочь его Антонида двадцати двух лет, девица учительница, состояли в партии большевиков».
— Я этого не показывал, — торопливо говорит Лутошин, — я один.
Генерал Шерстобитов с досады, что его прерывают, произносит громовым голосом:
Спи спокойно, моя дорогая. Только в смерти желанный покой, Только в смерти ресница густая Не блестит безнадежной слезой.К Лутошину:
— Чьи стихи? (Потрясает книгой.) Революцию делаешь, а национальных гениев не знаешь... Шомполов! (Но от резкого движения валится вместе с книгой со стула.)
Атаман хохочет. Герке, не обращая внимания, пишет. Генерал Шерстобитов встает на четвереньки, отыскивает книгу и опять усаживается. Лутошин тихо, настойчиво:
— Атаман, отпусти дочь.
— Так дочь, значит, невинна? — спрашивает атаман. (Герке фыркает в бумагу.) — Хорррошо, проверим... Генерал Шерстобитов, это ты у нее под подолом нашел большевистские прокламации, или после тебя казачки напали на эту находку?
— Какие прокламации? (Шерстобитов не понимает юмора.) Я нашел непорочность и поступил с ней по закону военного времени.
— Гадина! — кричит Лутошин. — Кат, палач!
Мы все смотрим на него с удивлением, Красильников приподымается:
— С тобой интеллигентно разговаривают. Хам, другого захотел? (Всовывает в рот два пальца и свистит так, что трещат перепонки.) Казаки! (Появляются два казака.) Поддай ему свежего воздуха!
Лутошина утаскивают в кухню, — работают шомпола. Все как полагается. Атаман, видимо, рассчитал: когда начнут шомполовать отца — заговорит учительница. Но она продолжает валяться у стены, не приходя в сознание. Все это в конце концов однообразно и довольно скучно. Острота положений приелась. Лутошин в кухне мычит. Мы выпиваем спирту под огурцы. Шерстобитов опять декламирует. Входят полковник Волков и поручик Дурново. Они из города и сообщают новости:
— Уорд повесил на мосту трех большевиков... Демократ, демократ, а начинает привыкать к нашей обстановке... Тюрьму очистили на ять... По этому случаю в городе среди либеральных гадов паника: кто-то помечает парадные двери мелом, тремя крестами... Купечество выставило в окнах иконы. Но чехословаки — вот сволочи — опять начинают гугнить о революционных свободах... Награбили золота, напились как клопы, и, видите ли, им еще нужна в России демократическая республика... Пора осадить.
Опять пьем спирт. Волков спрашивает:
— А у вас как дела? Сколько в расходе?
Герке, переворачивая ведомость:
— Расстреляно пятьсот тридцать один.
— Здорово!
— А по-моему, немного, — хохочет атаман, — даже на хороший бой не хватит.
Казаки опять втаскивают Лутошина. Выкатив глаза, налитые кровью, он хрипит:
— Я прошу меня расстрелять.
— Барон Герке, — говорит атаман, повалившись на кровать, — агитатор Лутошин Иван?
Герке:
— В списке есть.
— Как помечен?
— Повесить.
— Повесить? — Атаман зевает и трет ладонью лицо. — Ничего не могу поделать, голубчик. Как же я могу тебя расстрелять, когда в протоколе поставлено повесить... Казаки-и, уведите товарища налево.
Звонит телефон. Герке берет трубку и сейчас же почтительно приподнимается, — говорит верховный правитель... Долго слушает... Звякнув шпорами, кладет трубку.
— Неприятность, господа... Генерал Стефанек от имени национального комитета чехословаков предъявил Колчаку ультиматум о неприкосновенности бежавших из тюрьмы членов Учредительного собрания, всех эсеров и меньшевиков.
— Ах, так! — атаман как бешеный срывается с постели. — Ну, это мы еще посмотрим! Есаул, дать казакам по чарке, седлать коней! Господа офицеры, одевайсь!.. Комендант Волков, приказываю, чтобы ни одного дома, ни одной щели не оставить, все обшарить... Чтоб завтра к утру в Омске было чисто... Ультиматума генерала Стефанека я не получал... Запомни!
Атаман несомненно очень неглупый, решительный и боевой человек. В здешних условиях он пойдет далеко. Он добровольно взял на себя роль Малюты Скуратова, — только русские либералишки могут оплевывать такую высокотрагическую фигуру. При атамане верховный правитель может не надевать перчаток, — руки будет пачкать Красильников».
Я свалился в брюшном тифу. Должно быть, это началось еще в дни расстрелов. Последнее, что отчетливо вспоминаю, — это телеграммы (то есть копии, переданные верховному правителю) в Париж и Лондон от французского и английского представительств в Омске о том, что счастливо ликвидирован большевистский бунт, правительство адмирала Колчака пользуется самым широким доверием всего населения и должно быть признано в, качестве центрального российского правительства... Затем отрывками вспоминаю пельмени у Холодных и ночную поездку за Иртыш... Очевидно, в то время я уже плохо владел мыслями. Почему-то придавал необыкновенное значение этой поездке за Иртыш на постоялый двор (знаменитый блинами и квасом). Я знал — дом был разбит артиллерией, но поблизости на огороженной пустоши находилось то, что мне в бреду настоятельно хотелось показать Жанену и Уорду.
Болит голова, омерзительный медный вкус, знобит. Заехал к адмиралу просить отлучиться на вечер. Вышла Темирова. Адмирал лежит — жар, ломит грудь. У Анны Федоровны под глазами тени, лицо осунувшееся. В руке письмо (на конверте почерк Жанена). Она говорит мне:
— Голубчик, боюсь за его сердце, боюсь... Он столько перестрадал эти дни... Посоветуйте, что мне делать... (Показывает конверт.) Опять Жанен, — третье письмо... Александр Васильевич так бывает взволнован его письмами... Жанен пишет каким-то совершенно недопустимым тоном... Как приказчику... И все одна тема: на юг, на юг, — Александру Васильевичу не нужен Донецкий бассейн, Кавказ, Черное море... Нам ничего этого не нужно... (Расширила глаза, и шея у нее раздулась зобом.) Он — царь Севера... Это всем нужно понять.
Я поехал к Холодных. Прием гостей наверху, в чистой половине, которую отапливают только по высокоторжественным дням. В обычное время Савватий Мироныч помещается в грязной комнатешке в полуподвальном этаже, а время проводит в невероятно грязной кухне, где толпится с утра до вечера разный деловой народ — купчишки, прасолы, ямщики, приказчики, мукомолы, рабочие. Здесь на непокрытом столе весь день кипит четырехведерный самовар и делаются дела. Здесь же Савватий Мироныч и обедает, садясь за стол сам-тридцать. Когда бывают вспрыски, водку ставят в ведрах или наливают в супницы, крошат туда черный хлеб и хлебают деревянными ложками.