Поединок. Выпуск 7
Шрифт:
— Когда? — хмуро спросил Валет.
— Завтра. В час дня. А теперь — до свидания. У меня — дела.
— Рассказывай, Шмаков.
«Ванька с пятнышком» — мы, честно говоря, и надеяться не надеялись, что так вот, сразу, именно на него выведет Валет, — Ванька в «Европейскую» идти отказался. Встретились они на углу Заячьего переулка и Суворовского. Разговор происходил в трамвайном депо, в одном из вагонов. Первое, что попросил, — показать совнаркомовский бланк. Сказано было немного. Примерно так: «Тебе — блатных или которых с идеями?» — «Которых
— Почему, не воспользовались фактом свидания с Ванькой, чтобы тут же установить за ним наблюдение?
— Никто не мог знать, что человек, который придет к Федорову, будет именно «Ванька с пятнышком». Его человек — это мы предполагали… Во–вторых, сам Федоров попросил освободить его от всякого прикрытия. Если бы оно было обнаружено, все сразу же пошло бы насмарку. «Ваньку с пятнышком» мы будем брать сразу же, как только он сведет Федорова с «идейными».
— Ну а если случайность? Не знаю даже какая, но — случайность?
— Во избежание ее подходы к Ваньке ищут другие члены бригады. Самостоятельно.
— Ох, Шмаков! Канитель разводишь, смотри! — Неделя еще не кончилась.
— Единственное твое оправдание…
7. ИНСПЕКТОР ТРЕНЕВ
Ванька уже снился ему — в те редкие часы, когда позволялось спать и удавалось заснуть.
Сны были однообразны и изнурительны.
Чаще всего: какая–то предвечерняя улица, заваленная сугробами, и впереди — торопливо уходящая по узко протоптанной тропке фигура. Ватная сутулая спина. «Ванька с пятнышком».
Он знает, что это Ванька, и бежит, бежит за ним изо всех сил, но не может к нему приблизиться ни на метр, хоть плачь!
Тогда он стреляет. Но тоже без толку. Он даже видит полет своей пули, краткий и немощный, как плевок. А Ванька уже сворачивает за угол…
Сжимая в руке наган, не таясь, Тренев тоже наконец выскакивает на перекресток и —
— ничего!..
Пусто.
Тянется бесконечный монотонный ряд темных домишек.
Белесая поземка струится из–под ног в конец этой улицы, к тяжко чернеющему на фоне заката, угрюмому приземистому какому–то заводику… Ничего! (Когда–то Тренев, пожалуй, и наяву видел эту улицу. Где–то в районе Кирочной, Преображенской, что ли…)
Просыпался после таких снов взбешенный. С усилием разжимал стиснутые зубы. Ждал, когда угомонится сердце.
Что–то неладное происходило с ним после тифа. Должно быть, яростный тифозный огонь прожарил его насквозь. Когда окончательно ожил, почувствовал себя странно: жестокая сухость, злая остроугольность засквозили не только в каждом его движении, жесте, но даже и в мыслях, даже в манере говорить.
Он явился в чека в день выписки, но был еще очень болен.
Ему бы отлежаться месяц–другой, а не гоняться за бандитами, но для него это было немыслимо.
Тощий, с торчащими скулами, до голубизны обритый, с ввалившимися глазницами, он являл собой сгусток почти патологической ненависти ко всем врагам Советской власти, которых он и воспринимал–то как своих личных, кровных врагов.
У него были на то резоны.
Год назад в составе петроградского продотряда он подавлял кулацкое восстание. С ним вместе был и его лучший, с детства, друг Ваня Мясищев — рабочий с «Треугольника».
Ваня погиб.
Они не сразу нашли его, а когда нашли–не сразу опознали: у Мясищева были отрезаны нос и уши, вспоротый живот набит розовым от крови зерном. И записка была штыком приколота к груди: «Подавись!»
Когда, потрясенные, стояли вокруг Ивана, многие отворачивались. Тренев же, напротив, глядел не моргая.
В продотряде было четыреста человек. Погибло семьдесят семь. По–разному гибли, не только от пуль: одних кулаки совали головой в молотилку, других волокли, привязав к саням, от деревни к деревне, иных приколачивали двенадцатидюймовыми гвоздями к дверям контор, иных — рвали надвое на березах…
Тренев не трещал на груди рубахой, не выступал на митингах про гидру контрреволюции, — он молчал, с каждым разом все страшнее и каменнее. Лишь черствело лицо да все глубже уходили под лоб сияющие глаза.
В отряде его прозвали Немой.
Он молча носил мешки с изъятым зерном, молча шел в атаку, когда случались перестрелки, молча «приводил в исполнение». Горючая ненависть копилась в нем — и судорогой, как петлей, перехватывало гортань.
Сразу же по возвращении в Петроград ему привелось вместе с отрядом чекистов участвовать в ликвидации офицерского заговора в Михайловском артиллерийском училище. На его абсолютное бесстрашие, на природную сноровку кто–то обратил внимание — так он попал в ряды чека.
…В поисках «Ваньки с пятнышком» он, почти не таясь, обошел все известные петроградские «малины». И — немыслимое дело! — ни у кого не поднялась рука на этого каменного в своей исступленности человека, вторгающегося в тайныя тайных воровского мира.
Его, конечно, спасло, что с чьей–то легкой руки его сразу же посчитали за «кровника» «Ваньки с пятнышком». И никто не завидовал Ваньке, едва заглядывал в безумные провалы треневских глаз.
Ваньке, понятно, тотчас же донесли, что кто–то его разыскивает. Добавляли: «Чтобы посчитаться за что–то».
Бандит «лег в берлогу», хотя так и не вспомнил, кто такой этот Немой и какие когда у него были дела с ним. Мало ли, в конце концов, обделил он в своей жизни корешей? Мало ли блатных лопали баланду, предназначенную ему? Да и не время было храбрость показывать, Склеивалось дело — такое дело, какого воровской мир не знал испокон века. Пусть блат считает, что «Ванька с пятнышком» перепугался, но рисковать ему сейчас — не резон.
А Тренев зло рыскал по городу — безрезультатно, безрезультатно, безрезультатно!