Поездка в ни-куда
Шрифт:
– Я не знаю, господин Циммерман. Я еще только ученик. Но вы можете переселиться в анклав простых немцев или в ту же Швейцарию, где не действуют законы Рейха. Места для слабаков. Их мы, граждане Рейха, имперские немцы, презираем. Вы что, такой же отщепенец?
– Нет, нет, что вы, нет! Черт побери, абсолютно нет. Рейх для меня – это всё! Я осознаю, что быть богом – это тяжело, но я хочу, я желаю быть богом для других. Мы, немцы, призваны править миром! Это право дал нам фюрер. И раз меня ради этого права лишили чего-то, я взамен хочу получить всё, что мне полагается.
«Надо же! Как старикан перепугался, что его депортируют к несогласным. Как странно, глядя на него, осознавать, насколько ничтожна жизнь человека без служения обществу. Насколько ничтожны интересы отдельной личности
– Почему вы молчите, Ганс? Неужели вы не верите в то, что Рейх для меня – это всё, а фюрер – мой Бог?..
– Господин Циммерман, кто я такой, чтобы ставить под сомнение вашу веру? Я ведь всего лишь ученик. Я впервые самостоятельно путешествую в Сибирь, где должен встретиться со славянами и доказать свое превосходство над ними. Поймите меня правильно и позвольте впредь не отвечать на ваши вопросы.
– Вы на редкость, не по годам развитой молодой человек. Вас ждет великое будущее, Ганс. Желаю удачи в вашей миссии. И простите за излишнюю словесную несдержанность. Знаете, за стариками водится: любим поговорить…
«Как странно наблюдать с высоты причуды земного рельефа, расстилающиеся под нами. Как все-таки обширна и не освоена та земля, что передана нам навечно в управление первым фюрером. Какой контраст между ухоженными полями Европы и дремучими лесами Азии. Даже Гиперборейские горы – бывший Уральский хребет – совсем не похожи на Альпы. Альпы исхожены вдоль и поперек, пронизаны железными и шоссейными дорогами. А здесь… Как много нам еще предстоит сделать на этой земле, как много!
Высота пять тысяч метров. Мы летим над Московским морем. На месте снесенной варварской столицы – мемориал фюрера. Как здорово наблюдать отсюда грандиозный монумент, воздвигнутый в честь нашей победы в Великой войне. Циклопическая фигура арийского воина попирает мечом пятиконечную коммунистическую звезду. Он столь велик, что даже отсюда, из-за облаков, во всех подробностях можно разглядеть черты его сурового лица и складки одежды. Ничего величественней я в жизни не видел. Легко представить, какое неизгладимое впечатление он производит на любого путника, взирающего на него снизу.
Вальтер спит. Заснул после пятого стакана «Асбаха», жадно выпитого во время обеда. Мерзкий старикан. Громко храпит, раззявив слюнявый рот, и шмыгает. Он чем-то напоминает мне нашего сторожа Уве Фромаде – туповатого швабского крестьянина. Такой же жадный и трусливый. Как все-таки правильно поступила наша партия, лишив его права на размножение. Уж больно подозрителен его образ мыслей. Христианам в нашем мире нет места. Прилечу в Герингбург и обязательно напишу рапорт встречающему оперуполномоченному. Изобличу идеи мерзкого клеветника о расовой политике Рейха. Это мой долг – выводить на чистую воду инакомыслящих, изолируя их от общества добропорядочных граждан. Кстати, в рапорте надо будет особо указать на то, что старикан посещает бордели со славянскими проститутками в Сибирском комиссариате. Нарушать закон о кровосмешении никому не позволено. Неважно, где находится публичный дом. Это, в конце концов, оскорбление всех немцев, а не просто физическая слабость отдельного человека. Национальность накладывает на нас особые требования вне зависимости от возраста и воспитания. Интересно, слушает ли этот старикан вражеские голоса? Собирает ли пластинки с рок-н-роллом? Говорят, в Сибирском комиссариате купить их так же легко, как апфельвайн во Франкфурте-на-Майне. Ребята просили привезти последние диски Элвиса Пресли, Луи Армстронга, «Yes» и «Чикаго». Даже денег дали – целых триста рейхсмарок. Как все-таки странно: здоровое, выверенное искусство Берлинского мюзик-холла в молодежной среде непопулярно, его разве что слабоумный не высмеивает. А извращенная музыка американских дегенератов пользуется бешеным успехом. Абсурд. Интересно, будет ли у меня свободное время, хотя бы часа три, чтобы сходить в кино: посмотреть запрещенного Чарли Чаплина и Мэрилин Монро? В Герингбурге американские фильмы вполне легально крутят везде, где есть доступ славянам. Умники из министерства Рейхбезопасности убеждены, что разлагающее влияние дегенеративного американского кинематографа подрывает нравственные устои славян. По мне, очень странная позиция – глупо беспокоиться об их растлении, ведь они от рождения лишены морали.
Интересно, а какие они, эти славяне? Тот же Дитер говорил, что на самом деле не мы, а они – истинные арийцы. И что если бы не наша победа в Великой войне, то неизвестно, кого бы из нас объявили расово чуждыми. Прямо скажем – государственно опасная точка зрения. За такие взгляды можно угодить в трудовой лагерь на перевоспитание. Еще Дитер утверждал, что история, которую мы учим, не имеет ничего общего с той, которая была в мире до победы Германии в Великой войне. Его для изучения истории Прусского государства командировали в Германский университет. И там в закрытом фонде Дитер читал книги. Факты, изложенные в них, по его словам, не имеют ничего общего с теми, что мы учим и сдаем на экзаменах…
В конце концов, какая разница, кто правил миром до нас? Важно только одно: теперь отныне и навек мир принадлежит нам, немцам, во главе которых стоит партия и фюрер. А мог бы я быть фюрером? А почему нет! Нет, правда, если представить себе: я оказался во главе Рейха. Что бы я сразу сделал? Отменил экзамен на расовую зрелость? Пожалуй, дельная мысль. Кому нужно знать пять законов и двенадцать доказательств расового превосходства немцев? Всё равно всех расово чуждых депортировали с территории Рейха еще пятьдесят лет назад. А вот что бы я разрешил – это мультфильмы Уолта Диснея и американские вестерны. Нет, правда, кому мешает смотреть, как Грегори Пек или Чарли Бронкс борется с Фрэнсисом Фондой или Фрэнком Синатрой? Разве это расовое преступление, как сейчас считают? Я же не изменяю идеям Рейха. Я просто смотрю, как ковбои защищают мирное население – престарелых одиноких фермеров и их красавиц-дочек – от озверевших банд мародеров и бандитов, верящих только в свою силу и искусство стрельбы из кольтов. Ведь это же только кино, это всё не по-настоящему, понарошку: выдуманная жизнь. Ее разглядывание никому ничего плохого не сделало. А еще лучше разрешить немцам посещать страны, въезд в которые сейчас запрещен. Чего бояться? Пускай все наши граждане лично убедятся, что мы живем лучше всех и у нас самые правильные законы. Разрешил бы читать любые книги, а не только те, что одобрила Палата искусств при Рейхскомиссариате по культуре и спорту. Кстати, и в баскетбол и хоккей надо разрешить играть, а не штрафовать мальчиков из приютов. Спорт еще никому не мешал стать отличным воином, а то, что баскетбол изобрели янки, – ну и пусть. Когда я бросаю мяч в кольцо или гоняю шайбу по льду, я же не совершаю идеологическую диверсию, не пропагандирую нездоровый образ жизни? (Так школьный комиссар Майер говорил. Редкостный дурак. Кто его только на такой ответственный пост назначил?) Я просто хочу победить. Вот и всё! За что же меня штрафовать и наказывать? Вот докажу, что достоин стать штурмовиком и носить коричневую форму, вернусь и напишу письмо лично фюреру. Предложу сделать баскетбол и хоккей обязательными предметами обучения. Ведь с чего-то же надо начать изменять нашу жизнь – хотя бы со столь малого, как спорт. А литература как же? Пусть Гёте и Шиллер останутся; в конце концов, «Фауст» ничем не хуже «Гамлета», которого мы обязаны учить. Но зачем нам Рильке или Новалис? Лучше читать «Песнь о Нибелунгах» и восхищаться Хагеном или Атли Гуннаром,…
Гроссман перестает писать и задумывается, правильно ли он делает, что заставляет персонажа повторять его собственную жизненную мотивацию.
Его жизнь – это вечное одиночество и обида: обида на весь мир за то, что мир не видит, как Гроссман хорош, и им не восхищается. Он хочет всемирной славы и поклонения и одновременно этого боится, так как тогда его жизнь изменится, он лишится частной жизни. А это его тяготит.
Ему, в сущности, никто не нужен, кроме него самого. Он сам – и Бог, и мир в одном лице, но Бог, которому мир противен, и мир, в котором этого Бога нет.
Вдруг раздается чудовищный грохот, и Гроссман проваливается в черную и вязкую пустоту.
День второй
Гроссман просыпается на верхней полке. В вагоне темно и душно. Все спят и громко храпят: храпит Света, Маргарита, Огородов, Скороходов, его дочь – храпит весь вагон.
Поезд стоит. Воздух спертый и настолько густой от испарений человеческих тел, что дышать просто невозможно, – Гроссман задыхается. Он обильно потеет, словно тающий в разогретой духовке кусок льда.