Поэзия первых лет революции
Шрифт:
Исследователи Блока проделали большую работу, позволяющую увидеть истоки «Двенадцати» в творчестве поэта до Октября. Известно, что некоторые мотивы и образы этой поэмы имеют прямых «предшественников» в его лирике, статьях, драматургии. Но как бы глубоко ни уходили корни «Двенадцати» в почву его жизненного и поэтического прошлого, различима та грань, которая отделила эту поэму от дооктябрьского Блока, вынесла ее вперед, в иную эпоху, и заставила воспринимать как нечто новое и необычное. «Двенадцать» были не только итогом, завершившим творческий путь Блока; они были скачком, который он сделал в итоге, и скачком в поэтическом отношении, пожалуй, наиболее ощутимым, сравнительно со всеми поворотами и переменами на его пути107.
Новизна
– в конце концов, это и раньше достаточно часто встречалось в его творчестве, но именно в виде элементов, вкрапленных в высокую речь поэта-романтика). Теперь же произошла перестройка всей образной, словесной и ритмической системы Блока - в соответствии с современной разговорно-песенной стихиен русской народной речи, и он сделал это столь решительно, что язык улицы слился с его поэзией, стал его собственным, естественным поэтическим языком.
Это не было подделкой под чужую речь. Это было обретением нового голоса. Поэзия Блока, пережив второе рождение, внезапно переместилась на иную языковую и эстетическую плоскость, что и вызвало ощущение какого-то переворота в читательском восприятии, свыкшемся в его стихах с другими интонациями.
Весьма примечателен в этой связи негодующий отзыв одного из противников «Двенадцати», чье ухо было шокировано грубостью новой поэмы. Этот отзыв строится на сопоставлении «Двенадцати» с образцами дооктябрьской лирики Блока разных периодов, причем критик выбирает наиболее «изысканные места», невольно демонстрируя свои достаточно ограниченные представления о поэзии «настоящего» Блока.
«Слишком привыкли мы слышать от него песни, с коими нельзя вести вторым голосом акафист „Двенадцати“:
Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост и два огня.
И шепот женщины влюбленной,
И хруст песка и храп коня.
Разве эта ненаглядная нежность сочетается с
Мы на горе всем буржуям,
Мировой пожар раздуем.
Разве про Катьку, которая „шеколад миньон жрала, с юн керьем гулять ходила, с солдатьем теперь пошла“, сказано:
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
Разве к Катьке, со „шрамом от ножа под грудью“ обращены единственно сладостные строки, единственно сладостное излияние нежной, мгновенной любви:
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой, легка,
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
Нет - это не Катька.
Это Другая, в устах певца Которой мессы Катьке - режут сердце скорбью острой и больной как последнее нелепое кощунство»108.
Конечно, дооктябрьская лирика Блока преподносится здесь весьма односторонне - в согласии с узкоэстетским
Новаторство поэта и его растущая связь с окружающей действительностью, разумеется, осуществлялись и в этих формах. традиционно-романтические одежды облекались жгучие мысли о современности, пророчества о будущем. Литературный канон в лирике Блока неизменно переосмыслялся и обновлялся, включаясь в систему тех глубоких новаторских преобразований, которые проводил поэт в области русского стиха.
Вместе с тем Блок ощущал порою эстетическую скованность в овладении жизненным материалом современности, своего рода внутреннюю преграду, лежавшую в плоскости его стиля и языка. В марте 1915 года он писал по поводу драмы «Роза и Крест»:
«Психология действующих лиц - вечная, все эти комбинации могут возникнуть во все века.
Почему же я остановился именно на XIII веке (кроме внешних причин)?
Потому, что современная жизнь очень пестрит у меня в глазах и смутно звучит в ушах. Значит, я еще не созрел для изображения современной жизни, а может быть и никогда не созрею, потому что не владею еще этим (современным) языком»109.
Можно сказать, что в «Двенадцати» Блок в полный голос заговорил языком современности, при том современности самой живой, злободневной, демократической. «...Это лучшее, что я написал, - говорил Блок о «Двенадцати», - потому что тогда я жил современностью»110. Это сближение с революционной эпохой во всей ее реальности, грубости и размашистой живописности было настолько тесным, что в сознании современников Блок резко передвинулся в литературном ряду и, оказавшись на крайнем левом фланге, встал где-то рядом с «поэтом улицы» Маяковским. «Необычайное явление, - писал Б. Эйхенбаум, - Блок, тихий поэт „лиры“, пишет громкую, кричащую и гудящую поэму „Двенадцать“, в которой учится у Маяковского»111.
Производя «переоркестровку» своей поэзии, Блок действовал, конечно, вполне самостоятельно, без какого-либо прямого литературного влияния, под непосредственным впечатлением от современной жизни, безраздельно овладевшей его сердцем и сознанием. «Музыку революции» он уловил в воздухе, подслушал на улице, а не вычитал из стихов Маяковского. Тем не менее, объединение этих имен - факт весьма знаменательный: стих Маяковского прозвучал в это время как норма новой, вполне современной поэзии, наиболее адекватной Октябрьской революции не только по своему содержанию, но и по форме. В этом смысле, действительно, Блок, как никто другой, стал созвучен Маяковскому, преодолев в кратчайший срок такое расстояние, что оказался впереди эстетического движения эпохи.
Литература того периода не знала других прецедентов подобного масштаба. Шаг, сделанный Блоком, был поистине исполинским, и не только старые поэты, друзья и соратники Блока, безнадежно от него отстали в тот день, когда появились «Двенадцать», но и многие молодые, в том числе пролетарские поэты в эстетическом отношении находились позади Блока и должны были у него учиться «музыке революции». Недаром впоследствии Маяковский в статье «Как делать стихи?» (1926), подыскивая примеры поэтического новаторства, рожденного революцией, назвал именно Блока и рядом с начальной строкой своего «Левого марша» поставил родственную ему строчку из поэмы «Двенадцать»: