Погибель Империи. Наша история 1965–1993. Похмелье
Шрифт:
Теперь я понимаю, что и с девочкой, грациозной, прелестной, тоже не все благополучно. Если она чего-то хочет, а ей не дают, она начинает трястись от гнева, ляскать зубами, холодеть в конечностях.
Хозяин дома – тихий, безответный человек. Он пошел на трудную работу в лесу ради того, чтобы получить паспорт, документ, выводящий из крепости».
Поясню: к 67-му году, к 50-летию советской власти, колхозники в массе своей не имеют паспортов и из колхоза уйти не могут. Нагибин продолжает свои охотничьи впечатления: «Дом лесника – типовой, утвержденный многими инстанциями. Стены щелястые. Протопить его невозможно.
Но хозяин обязан еще сезон отработать здесь за паспорт. У них есть дом в деревне, с огородом, мебелью. Но чтобы жить в этом доме, надо опять стать колхозниками. И лучше перетерпеть стужу, одиночество, медведей, отсутствие медицинской помощи, но чувствовать себя полноправными гражданами. В колхозе им жилось сытнее: хозяин работал шофером, жена его заведовала сельпо. А они все бросили ради паспорта, который означает свободу. В этом проглядывает нечто, что лет этак через пятьсот может дать всходы».
В это время, в начале 67-го года, пристальное внимание власти привлекает история народа пятисотлетней давности. Режут фильм Тарковского «Андрей Рублев». В январе 67-го фильм показан в Доме кино, что дает возможность для публичной травли. Правки требуют по всем направлениям; открыто и подтекстом. Концепция фильма ошибочна и порочна. Не следует подчеркивать жестокость власти, не стоит говорить о связке власть – художник, не надо о свободе художника. В ситуации вокруг «Андрея Рублева» партийные критики находят поддержку со стороны так называемых почвенников, крыло которых поднимается в это время в среде советской интеллигенции. Обнаженная историческая правда в исполнении блестящих актеров немедленно порождает выводы об унижении русского народа, об антинародности фильма Тарковского.
На самом деле главное, несомненно, в том, что фильм Тарковского просто настолько мощен, рельефен и исторически откровенен, что его просто трудно проглотить и переварить. Ни дистиллированный сталинский кинематограф, ни лирическое оттепельное кино не могли подготовить зрителя и даже профессионалов к шоку от Тарковского. 7 февраля 67-го года Тарковский пишет письмо председателю Комитета по делам кинематографии Романову: «Список поправок делает картину бессмысленной. Вы понимаете, конечно, что я не могу пойти на эти чудовищные безграмотные требования и убить картину».
В 67-м на магнитофонах «Комета» и «Яуза» вовсю слушают песни Галича. Нагибин знаком с Галичем с 43-го года. Общий приятель познакомил их на улице. Галич в то время играет в театре-студии под руководством знаменитого впоследствии драматурга Арбузова. Во время их первой встречи говорят о театре. Нагибин спрашивает Галича о Гердте, который ушел на фронт из арбузовской студии. В оттепель голос Гердта услышат за кадром в фильме «Девять дней одного года». А в 67-м он снимается в «Золотом теленке», фантастически играет Паниковского.
Галич в их первую встречу с Нагибиным расспрашивает о бывшем арбузовском студенте и поэте Багрицком. Багрицкий погиб на Волховском фронте почти на глазах у Нагибина. Галич с Нагибиным в ту встречу обмениваются телефонами.
Нагибин о Галиче: «Саша произвел на меня сильнейшее впечатление. Вот кто умел носить вещи! Я несколько раз ловился на этом. Встречаю Сашу на улице в новом неземном костюме. «Где шил? На луне?» – «В литфондовском ателье. У Шафрана». Шафран шьет мне отличный костюм, но вполне земной, не с луны. Шьет Саше – с луны. Дело не в Шафране, а в том, что каждая вещь на Саше живет, а не сидит. Он населяет ее своим изяществом и шармом».
В сталинские послевоенные годы он уже сочинял песни, но в этом не было и намека на будущее. Он сочинял для эстрады и цирка. Он делал, что требовалось, если нельзя выжить иначе, но не растрачивал ни грамма личности. Он торговал на Тишинке на барахолке. Среди пожилых интеллигентных женщин, кружев, вееров, страусовых перьев, в этом блоковском наборе Галич стоял, округлив руку, через которую была переброшена дамская фисташковая комбинация. Нагибин увидит его таким на Тишинке. «Ха-ха», – скажет Галич, увидев его. Потом он будет писать пьесы и сценарии. «Вас вызывает Таймыр» пойдет с успехом в Театре Сатиры. Потом по всей стране. Галич стал известен. И деньги появились. А потом и Сталин умер.
Про весну и лето 53-го, во многом связанные для него с Галичем, Нагибин напишет:
«В висок пронзительно и волнующе стучало: «Сталин сдох! Сталин сдох!»
И вот, когда в разгаре будет оттепель, когда Галич будет внешне успешен и обеспечен, его прорвет песнями.
А Нагибин любил Окуджаву. Нагибин скажет: Саша знал, что делает главное дело своей жизни, и дело опасное, которое может сломать ему судьбу, ему нужно было союзничество и понимание, а я не мог ему этого дать. Я был в плену у Окуджавы, Сашины песни мне не нравились. Для меня Окуджава больше сказал о проклятом времени загадочной песней про черного кота, который в усы усмешку прячет, чем Галич с его сарказмом и разоблачением. Я любил Окуджаву, потому что он говорил, что в глухом существовании выжила нежность, что мы остались людьми. А успешного Галича, неожиданно запевшего от лица лагерников, ссыльных, доходяг и работяг, выгонят из страны. А изгнание для него будет означать смерть. Нагибину из Франции Галич писать не будет.
Нагибин продолжает вести дневник. «Я стал неконтактен. Я никак не могу настроить себя на волну кромешной государственной лжи. Я близок к умопомешательству от газетной вони и почти плачу, случайно услышав радио и наткнувшись на гадкую рожу телеобозревателя. Я впервые не могу писать. Мне противно писать нейтральные вещи, когда нужны трубы Иерихонские». Он продолжает:
«Сегодня ездил на Троицкую фабрику за квасным экстрактом. Впечатление сильное. Что за люди, что за лица, что за быт.
Все пьяны. И старики, и женщины, и дети. А потом мне всплыло на ум: а ведь кругом довольные люди. Они не обременены работой, у них два выходных в неделю, куча всяких праздников, водки всегда навалом, хлеба и картошки хватает. Они ходят выбирать, могут послать жалобу в газету и донос куда следует. Они счастливы. Все на самом деле творится по их воле, по воле большинства, причем большинства подавляющего».
Конец ознакомительного фрагмента.