Похищение Данаи
Шрифт:
* * *
Это произошло, когда Аввакум собирал материалы для второго тома своей “Истории археологии”. Его интересовали прежде всего южные районы Италией — Калабрия, Апулия, сицилийское побережье, — но ему частенько случалось проводить день—другой и в Вечном городе; он даже постоянно держал меблированную комнату на виа Кола ди Риенцо, которую сдавала синьора Виттория Ченчи, вдова журналиста, убитого экстремистами. Брат синьоры Виттории Чезаре Савели возглавлял охрану музеев Боргезе, а в филиале музея Боргезе и разыгрались события, о которых пойдёт наш рассказ. Сейчас я думаю, что не сними Аввакум комнату на виа Кола ди Риенцо, он не стал бы вмешиваться во всякие музейные истории, и рассказ о похищении “Данаи” не был бы написан… Но разве знаешь заранее, к чему может привести самый обычный поступок…
Итак, 26 октября, в четверг, в девять часов пять минут по мраморной лестнице музея спускался бегом молодой человек. Он был в сильном волнении,
Так вот, в указанное время, — через пять минут после того, как привратник распахнул тяжёлые двери, окованные стилизованными бронзовыми тюльпанами, — Ливио Перетти сломя голову мчался вниз по широким мраморным ступеням. Мы только что отметили, что лицо его походило на лицо человека, внезапно увидевшего под подушкой пластиковую бомбу. Если верить газетам, это случалось нередко, и о пластиковых бомбах много говорили. Например, дня за два до указанного происшествия помощник главного прокурора нашёл такое яйцо в своём письменном столе. Не теряя присутствия духа, он тут же вышвырнул его в окно, отчего яйцо взорвалось в воздухе; при этом несколько оконных рам было выбито, и стекла превратились в пыль. Вообще с пластиковыми бомбами следует обращаться решительно и быстро, и увидев рядом с собой такое яйцо, надо тут же выбросить его из помещения. Я не видел лица помощника прокурора, когда он обнаружил этот сюрприз в своём столе, но думаю, что в первую минуту на нём появились изумление и ужас. Точнее, неописуемое изумление и глубокий ужас.
Этот пример с помощником прокурора пришёл мне в голову потому, что лицо Ливио Перетти выражало одно только неописуемое изумление, без ужаса. На бегу Ливио одной рукой держался за выпуклые перила красного дерева, а другой махал в воздухе, будто затем, чтобы встречные дали ему дорогу. Однако в этом не было нужды, потому что по лестнице ещё никто не поднимался, и если бы кто-то увидел Ливио в эту минуту, то страшно удивился бы: человек просит освободить дорогу, когда ему никто и ничто не препятствует. Немногие ранние посетители все ещё толпились внизу, у гардероба и возле кассы; одни чистили обувь у автомату другие докуривали сигареты, третьи рассматривали выставленные в киоске открытки, репродукции и каталоги. Наверх, к выставочным залам, устремилось человек пять—шесть, не больше. Так что Ливио Перетти напрасно беспокоился, тем более, что лестницы музея достаточно широки: не один и не два, а сразу трое посетителей могли бы бегать по ним вверх и вниз, не мешая друг другу.
Скатившись в вестибюль, Ливио Перетти бросился прямо к сторожу Монтано, который уже стоял на своём посту между лестницей и коридором, ведущим к кабинету директорша. Телом Марко Монтано был крепок и плечист, а лицом — зол или добр, в зависимости от того, смотрите вы на него в профиль или анфас. В профиль он казался человеком жестоким. Это впечатление создавали нос с горбинкой, похожий на клюв хищной птицы, нижняя челюсть, сильно выдававшаяся вперёд, как у бульдога, и пышные сивые усы, топорщившиеся, как ястребиные крылья. Однако анфас открывал в этом лице добродушие, склонность к выдержанному вину и продолжительным беседам, уважение к послеобеденному сну и искреннюю привязанность к блестящему мундиру. В первые дни Ливио побаивался Монтано, но потом расхрабрился и начал заговаривать со сторожем и даже просил у него сигареты. Марко Монтано с удовольствием угощал студента сигаретами и каждый раз предлагай! взять ещё одну, “на потом”, но Ливио изображал обиду и заявлял, что “на потом” он купит по дороге домой, если не забудет; пожалуй, надо взять сразу полдюжины пачек “Кента” или “Малборо”, и завтра они будут курить его, Ливио, сигареты. Однако студент, видимо, постоянно забывал купить сигареты, потому что это “завтра” ещё ни разу не наступило.
Мы уже отметили, что Ливио Перетти вихрем налетел на Монтано; здесь нам придётся несколько замедлить повествование, чтобы сказать несколько слов о самом представительном стороже музея Боргезе. Да, Марко Монтано был самым представительным среди сторожей музея, и этим, пожалуй, исчерпывается главное. А все самое главное для него начиналось и кончалось в стенах музея. По другую их сторону могли бушевать какие угодно события, — экстремисты взрывали бомбы, марксисты устраивали многолюдные демонстрации, курс лиры стремительно падал, а цены на бензин столь же стремительно поднимались, — для Марко Монтано все это были явления некоего внешнего мира, которым он интересовался очень мало. В музее бомб, слава богу, ещё не взрывали, демонстраций протеста посетители не устраивали, а машины у него не было, и потому цены на бензин его не волновали. Цены на макароны и другие продукты первой необходимости тоже непрерывно ползли вверх, но и это почти не тревожило сторожа, потому что в ходе войны и других событий Марко Монтано остался бобылём и теперь должен был думать только о себе. Жалованья хватало на две порции макарон в день (одна с мясом, другая — с томатным соусом) и на два стакана хорошего вина, которое он выпивал днём и вечером. Ему даже удавалось бы немного откладывать на чёрный день, если бы не племянничек сторожа. Вернее, если бы не глубокая слабость Монтано к этому пропащему родственнику. Тот навещал дядюшку один—два раза в месяц и наглой и безжалостной рукой огребал всё, что оставалось после двух порций макарон, двух стаканов вина и пачки “широко популярных” сигарет. Каждый такой день, когда дорогой родственник появлялся перед Монтано в музее или на чердаке старого дома на улице Санта Барбара, был для сторожа праздником — и Рождеством Христовым, и Страстной Пятницей сразу. Не считая визитов племянника, жизнь Монтано протекала безмятежно и ровно, напоминая старый верный будильник, на который редко кто обращает внимание, но который при всём том добросовестно и размеренно отсчитывает минуты где-нибудь на кухонной полке.
— Синьор! — громко крикнул Ливио Перетти. Он вытянул руки и с размаху опустил ладони на широкие плечи Марко Монтано. — Синьор!
— Святая Мария, что с вами? — поинтересовался бесконечно удивлённый Монтано. — Ради бога, что случилось? — повторил он, заглядывая в глаза молодого человека, где горело пламя страшного возбуждения.
В эту минуту Ливио Перетти действительно не владел собой. В средние века людей за такое поведение без долгих разговоров посылали на костёр, ибо считалось, что они одержимы злыми силами или в них вселился нечистый; счастье Ливио Перетти, что эта история случилась не в средние века. Будто опомнившись и поняв, что его поведение непристойно, студент снял руки с плеч Монтано, привёл в порядок выражение лица и уже спокойно, будто и не он только что кричал “Синьор!”, деловито спросил сторожа, здесь ли господин директор музея.
Монтано удивился ещё больше; он разве что не ахнул от изумления: оказывается, молодой человек, которого он так часто угощал сигаретами, — странная птица! Говорит спокойно, смотрит безумными глазами, а на лице — какая-то смесь ужаса и досады! Будто в него вселились три человеческих души разом, и теперь каждая хочет пробраться вперёд, не обращая внимания на остальных. Ну и артист!
Сторож не знал, как ему быть. С одной стороны, этот парень не раз брал у него сигареты без отдачи; следовательно, в кармане у него не густо, и церемониться с ним нечего. Но с другой стороны, он учится в Академии и в музей явился с рекомендательными письмами от весьма влиятельных людей города. Кроме того, каждому известно, что избранники муз имеют право вести себя как хотят, и этот львёнок не составляет исключения; следовательно, он, Марко Монтано, вся жизнь которого прошла среди произведений искусства, должен проявить сдержанность и такт.
Пока он обдумывал, какую линию поведения выбрать, — служители муз требуют особого подхода, как известно, — львёнок рассеянно смотрел по сторонам, что было притворством с его стороны, потому что его интересовал коридор, куда выходили двери кабинетов администрации.
— Господин директор здесь, — сообщил Монтано и во избежание досадных недоразумений прибавил, — но господин директор принимает посетителей с 11 часов!
— Да! — горячо воскликнул Ливио Перетти. У восклицания “да” может быть самый разный смысл, число его значений установить невозможно, а молодой человек, вместо того, чтобы указать, что именно он имеет в виду, повернулся и вихрем полетел по сводчатому коридору администрации. В устье этого коридора, облицованном белым мрамором и украшенном парными бронзовыми канделябрами, виднелись тяжёлые двустворчатые ореховые двери директорского кабинета.
Ливио Перетти уже взялся за массивную бронзовую ручку дверей, когда сторож опомнился, нерешительно двинулся вслед молодому человеку, но снова застыл на месте: Перетти без стука ворвался в кабинет и шумно захлопнул за собой дверь.
— Санта Мария! — ещё раз изумился про себя сторож. — Разве так нужно входить в кабинет синьора директора!
В это время Роберто Тоцци, директор музея Боргезе, завтракал. Этот худой и хрупкий человек с волосами, посеребрёнными сединой, одухотворённым лицом и длинными чуткими пальцами пианиста сидел за обширным письменным столом красного дерева; на столе стоял элегантный “дипломатический” чемоданчик, в котором лежал нейлоновый пакет с чищеной вареной картошкой. Длинными пальцами директор доставал одну за другой картофелины и лениво отправлял в рот. Завтраки Роберто Тоцци никогда не отличались экстравагантной роскошью, но сегодня утром его меню было прямо-таки недостойным даже сторожа третьей категории. По сравнению с завтраком Монтано, сторожа этой категории, завтрак директора был просто жалок. Монтано съедал по утрам миску капустной похлёбки с колбасой и добрый кусок жареного тунца, а по четвергам и воскресеньям прибавлял к этому четвертушку жареного цыплёнка с картошкой или сто граммов жёлтого сыра, что требовало и стакана красного вина. Что поделаешь, Монтано любил поесть и не скрывал этого, он иногда даже сожалел о своей слабости, ибо знал, что чревоугодие не доводит до добра ни на этом, ни на том свете.