Похищение огня. Книга 1
Шрифт:
— Но сначала нас всех перебьют,— раздались голоса.
Возбуждение нарастало. Присутствующие подняли кулаки.
— Надо заменить членов правительства,— продолжал, все более повышая голос, оратор.— Выбрать испытанных патриотов, не знающих колебаний. Если с нами не сговорятся подобру, откажемся немедленно от работы — будем бастовать, выйдем на улицу, вооружимся. Нас много, мы сила.
Толстой не стал дальше слушать, вышел, поднял воротник шинели. Его охватило бешенство. Невольно он оглянулся вокруг, выискивая глазами полицейских.
— Еще бы,— процедил он сквозь зубы,—чего ждать?! Коссидьер — глава полиции — тоже из подонков общества, как и вся шайка в клубе Коммуны. Он наверняка рьяный сообщник всех вожаков черни.
Толстой свернул на бульвары. Между воротами Сен-Мартен и Сен-Дени он остановился, пораженный движущейся ему навстречу процессией. Нарядно одетые люди с лорнетами и моноклями, в огромных белоснежных галстуках шли по мостовой. Юноша в блестящем мундире с тросточкой в руке нес белоснежное знамя с огромной, золотом вышитой лилией Бурбонов.
— Да здравствует монархия! — кричали демонстранты.— Долой республику!
Толстой с необычной легкостью бросился в проезжавший мимо фиакр и велел кучеру мчаться галопом. Тот безжалостно стегнул лошадей. Обернувшись назад, Яков Николаевич увидел, как из окружающих переулков бежали навстречу легитимистам республиканцы.
— Долой белое знамя! Да сгинут враги народа и тираны! Да здравствует республика!
Начался жестокий рукопашный бой. Когда фиакр сворачивал за угол, Толстой услышал пение «Карманьолы» и, привстав, увидел белые знамена валявшимися на грязной мостовой.
Бледный, как монархический флаг, Яков Николаевич, стараясь унять бушующее сердце, прижал пухлые руки к груди.
— Черт побрал бы всех этих карманьолыциков! — шептал он.— Впору уезжать из этого пекла.— Кровь, отхлынувшая было от головы, вдруг прилила к затылку с пугающей силой. Почувствовав звон в ушах и головокружение, Толстой грузно привалился к спинке сиденья .
«Пора просить у царя и Орлова отставку. Меттерних отошел от дела, настала и моя очередь»,— пронеслось в воспаленном мозгу русского сановника.
Но в этот день ему пришлось пережить еще одно потрясение. С Елисейских полей в сторону Тюильри навстречу фиакру двигались толпы народа, казавшиеся графу несметными. Они шли тесно сомкнутыми рядами к ратуше. Грозные плакаты в их руках призывали Временное правительство одуматься и принять срочные меры к улучшению жизни простого народа. Надев очки, Толстой прочел, что демонстранты требовали покончить с изменниками и умеренными и выполнить обещания, данные труженикам в первые дни революции.
«Свобода печати в продажных руках есть орудие лжи».
«Уничтожьте безработицу, дайте рабочим заработок, достаточный для жизни».
«Укоротите рабочий день. Рабочие изнемогли от непосильного труда».
Народ заполнял тротуары и мостовые. Ехать в экипаже стало невозможно, и Толстой покорно побрел на Университетскую улицу пешком. Никогда, даже во времена Конвента, казалось ему, окрестности. Тюильри не видали такого скопления людей. «Их не менее двухсот тысяч,— прикинул Толстой.— Эти оборванцы расплодились в чудовищном количестве. Они несметны».
Навстречу Толстому непрерывно двигались грозные, как лавина, толпы. Над ними в сером небе колыхались знамена, тысячи флагов, украшенных девизами, патриотическими надписями и эмблемами. Он увидел зеленое полотнище с изображением арфы и надписью: «Ирландия», черно-красно-золотое — немцев и, наконец, ярко-малиновое с рвущимся вверх орлом.
«Поляки!» — встрепенулся Толстой и пробормотал:
— Вот подлые твари! Необходимо убедить царя в том, что они на все способны. Враги, неуемные, стоглавые, как гидра. Душишь одну — вырастает сотня.
Сделав большой крюк, отдаленными переулками добрался наконец Яков Николаевич до дома министра иностранных дел. Ламартин внушал Толстому одно только презрение. Но, поднимаясь по широкой лестнице, он старался придать своему лицу мягкое и даже льстивое выражение.
«Что этот болтунишка, изменивший королю и богу, говорил на днях? Надо бы вспомнить для разговора. Ах, да, что-то вроде: «Я посвятил себя общему делу,— умирают лишь однажды». Не бог весть как радостно смотрит господин министр на свое будущее, но сказано пышно».
Молоденькая служанка взяла у Толстого шинель и указала на одну из дверей, ведущих из прихожей в жилые покои.
«А где же лакей, чтоб доложить?» — чуть не спросил Яков Николаевич, но, сообразив, что этикет ныне не в моде и можно входить без доклада, с неудовольствием открыл дверь в салон госпожи Ламартин. Это была большая комната, заставленная столиками, креслами, турецкими диванами, жардиньерками с цветами и этажерками с книгами и газетами. Стены были сплошь увешаны свежими литографиями, изображавшими народные шествия и статую Свободы, карандашными и акварельными портретами самого Ламартина с гордо запрокинутой головой. Люстры не были зажжены, и только свечи в канделябрах скупо освещали комнату.
Госпожа Ламартин, женщина неопределенного возраста и внешности, в пышном платье цвета бордоского вина, кивнув приветливо Толстому, снова обратилась к нескольким дамам, сидевшим вокруг нее. Все они курили, громко смеялись, перебивали друг друга и вели себя, по мнению Толстого, крайне бесцеремонно и даже неприлично. Он терпеть не мог женщин, которые чувствовали себя равными с мужчинами.
Было в салоне также несколько журналистов, споривших о том, кто будет президентом. Какой-то юноша о взлохмаченной прической сообщил Якову Николаевичу, что пишет стихи, и тут же начал читать их приглушенным голосом. Стихи начинались и кончались словами) «Свобода, равенство и братство».