Похождения бравого солдата Швейка (с илл.)
Шрифт:
Мимо них прошёл худой долговязый солдат измученного вида с веником в руке.
— Это учитель из нашей маршевой роты, — представил его егерь, сидевший рядом со Швейком. — Идёт подметать. Исключительно порядочный человек. Сюда попал за стишок, который сам сочинил.
— Эй, учитель! Поди-ка сюда, — окликнул он солдата с веником.
Тот с серьёзным видом подошёл к скамейке.
— Расскажи-ка нам про вшей.
Солдат с веником откашлялся и начал:
Весь фронт во вшах. И с яростью скребётся То нижний чин, то ротный командир. Сам генерал, как лев, со вшами бьётся И, что ни миг, снимает свой мундир. Вшам в армии квартира даровая, На унтеров им трижды наплевать. Вошь прусскую, от страсти изнывая, Австрийский вшивец валит на кровать.Измученный солдат из учителей присел на скамейку и вздохнул:
— Вот
— Собственно, дело ваше выеденного яйца не стоит, — веско заметил Швейк. — Всё дело в том, кого они там в суде будут считать старым австрийским вшивцем. Хорошо, что вы прибавили насчёт кровати. Этим вы так их запутаете, что они совсем обалдеют. Вы только им обязательно разъясните, что вшивец — это вошь-самец и что на самку-вошь может лезть только самец-вшивец. Иначе вам не выпутаться. Написали вы это, конечно, не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, — это ясно. Господину аудитору скажите, что вы писали для собственного развлечения, и так же как свинья-самец называется боров, так самца вши называют вшивцем.
Учитель тяжело вздохнул.
— Что ж делать, если этот самый господин аудитор не знает как следует чешского языка. Я ему приблизительно так и объяснял, но он на меня набросился. «Замец фжи по-чешски зовёт фожак, завсем не фшивец», — заявил господин аудитор. — Femininum, Sie gebildeter Kerl, ist «он фож». Also Maskulinum ist «она фожак». Wir kennen uns’re Pappenheimer 134 {142} .
— Короче говоря, — сказал Швейк, — ваше дело дрянь, но терять надежды не следует, — как говорил цыган Янечек в Пльзени, когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году его приговорили к повешению за убийство двух человек с целью грабежа; всё может повернуться к лучшему! И он угадал: в последнюю минуту его увели из-под виселицы, потому что его нельзя было повесить по случаю дня рождения государя императора, который пришёлся как раз на тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. А потом этому парню привалило ещё большее счастье: на третий день он был помилован, и пришлось возобновить его судебный процесс, так как всё говорило за то, что бед натворил другой Янечек. Ну, пришлось его выкопать из арестантского кладбища, реабилитировать и похоронить на пльзенском католическом кладбище. А потом выяснилось, что он евангелического вероисповедания, его перевезли на евангелическое кладбище, а потом…
134
Женский род — эх вы, а ещё образованный человек — есть «он фож». А мужской род есть «она фожак». Мы знаем своих паппенгеймцев! (нем.)
— Потом я тебе заеду в морду, — отозвался старый сапёр Водичка. — Чего только этот парень не выдумает! У человека на шее висит дивизионный суд, а он, мерзавец, вчера, когда нас вели на допрос, морочил мне голову насчёт какой-то иерихонской розы.
— Да это я не сам придумал. Это говорил слуга художника Панушки Матей старой бабе, когда та спросила, как выглядит иерихонская роза. Он ей говорил: «Возьмите сухое коровье дерьмо, положите на тарелку, полейте водой, оно у вас зазеленеет, — это и есть иерихонская роза!» Я этой ерунды не придумывал, — защищался Швейк, — но нужно же было о чем-нибудь поговорить, раз мы вместе идём на допрос. Я только хотел развлечь тебя, Водичка.
— Уж ты развлечёшь! — презрительно сплюнул Водичка. — Тут ума не приложишь, как бы выбраться из этой заварухи, да как следует рассчитаться с этими мадьярскими негодяями, а он утешает каким-то коровьим дерьмом.
А как я расквитаюсь с теми мадьярскими сопляками, сидя тут взаперти? Да ко всему ещё приходится притворяться и рассказывать, будто я никакой ненависти к мадьярам не питаю. Эх, скажу я вам, собачья жизнь! Ну, да ещё попадётся ко мне в лапы какой-нибудь мадьяр! Я его раздавлю, как кутёнка! Я ему покажу «istem ald meg a magyart» 135 , я с ним рассчитаюсь, будет он меня помнить!
135
Благослови, боже, мадьяров (начало венгерского национального гимна)
— Нечего нам беспокоиться, — сказал Швейк, — всё уладится. Главное — никогда на суде не говорить правды. Кто даёт себя околпачить и признается — тому крышка. Из признания никогда ничего хорошего не выходит. Когда я работал в Моравской Остраве, там произошёл такой случай. Один шахтёр с глазу на глаз, без свидетелей, избил инженера. Адвокат, который его защищал, всё время говорил, чтобы он отпирался, ему ничего за это не будет, а председатель суда по-отечески внушал, что признание является смягчающим вину обстоятельством. Но шахтёр гнул свою линию: не сознаётся — и баста! Его освободили, потому что он доказал своё алиби: в этот самый день он был в Брно…
— Иисус Мария! — крикнул взбешённый Водичка. — Я больше не выдержу! На кой чёрт ты всё это рассказываешь, никак не пойму! Вчера с нами на допросе был один точь-в-точь такой же. Аудитор спрашивает, кем он был до военной службы, а он отвечает: «Поддувал у Креста». И это целых полчаса, пока не выяснилось, что он раздувал мехами горн у кузнеца по фамилии Крест. А когда его спросили: «Так что же, вы у него в ученье?» — он понёс: «Так точно… одно мученье…»
В коридоре послышались шаги и возглас караульного:
— Zuwachs 136 .
— Опять нашего полку прибыло! — радостно
Дверь открылась, и в барак втолкнули вольноопределяющегося, того самого, что сидел со Швейком под арестом в Будейовицах, а потом был прикомандирован к кухне одной из маршевых рот.
— Слава Иисусу Христу, — сказал он, входя, на что Швейк за всех ответил:
— Во веки веков, аминь!
Вольноопределяющийся с довольным видом взглянул на Швейка, положил наземь одеяло, которое принёс с собой, и присел на лавку к чешской колонии. Затем, развернув обмотки, вынул искусно спрятанные в них сигареты и роздал их. Потом вытащил из башмака покрытый фосфором кусок от спичечной коробки и несколько спичек, аккуратно разрезанных пополам посреди спичечной головки, чиркнул, осторожно закурил сигарету, дал каждому прикурить и равнодушно заявил:
136
Новенький (нем.)
— Я обвиняюсь в том, что поднял восстание.
— Пустяки, — успокоил его Швейк, — ерунда.
— Разумеется, — сказал вольноопределяющийся, — если мы подобным способом намереваемся выиграть войну с помощью разных судов. Если они во что бы то ни стало желают со мной судиться, пускай судятся. В конечном счёте лишний процесс ничего не меняет в общей ситуации.
— А как же ты поднял восстание?! — спросил сапёр Водичка, с симпатией глядя на вольноопределяющегося.
— Отказался чистить нужники на гауптвахте, — ответил вольноопределяющийся. — Повели меня к самому полковнику. Ну, а тот — отменная свинья. Стал на меня орать, что я арестован на основании полкового рапорта, а потому являюсь обыкновенным арестантом, что он вообще удивляется, как это меня земля носит и от такого позора ещё не перестала вертеться, что, мол, в рядах армии оказался человек, носящий нашивки вольноопределяющегося, имеющий право на офицерское звание и который тем не менее своими поступками может вызвать только омерзение у начальства. Я ответил ему, что вращение земного шара не может быть нарушено появлением на нём такого вольноопределяющегося, каковым являюсь я, и что законы природы сильнее нашивок вольноопределяющегося. Хотел бы я знать, говорю, кто может заставить меня чистить нужники, которые не я загадил, хотя и на это я имел право при нашем свинском питании из полковой кухни, где дают одну гнилую капусту и тухлую баранину. Я сказал полковнику, что его вопрос, как меня земля носит, мне кажется несколько странным, из-за меня, конечно, землетрясения не будет. Полковник во время моей речи только скрежетал зубами, будто кобыла, когда ей на язык попадётся мёрзлая свёкла. А потом как заорёт на меня: «Так будете чистить нужники или не будете?!» — «Никак нет, никаких нужников чистить не буду». — «Нет, будете, несчастный вольнопёр!» — «Никак нет, не буду!» — «Чёрт вас подери, вы у меня вычистите не один, а сто нужников!» — «Никак нет. Не вычищу ни ста, ни одного нужника.» И пошло, и пошло! «Будете чистить?» — «Не буду чистить!» Мы перебрасывались нужниками, как будто это была детская прибаутка из книги Павлы Моудрой{143} для детей младшего возраста. Полковник метался по канцелярии как угорелый, наконец сел и сказал: «Подумайте как следует, иначе я передам вас за мятеж дивизионному суду. Не воображайте, что вы будете первым вольноопределяющимся, расстрелянным за эту войну. В Сербии мы повесили двух вольноопределяющихся десятой роты, а одного из девятой пристрелили, как ягнёнка. А за что? За упрямство! Те двое, которых мы повесили, отказались приколоть жену и мальчика шабацкого „чужака“,{144} а вольноопределяющийся девятой роты был расстрелян за то, что отказался идти в наступление, отговариваясь тем, будто у него отекли ноги и он страдает плоскостопием. Так будете чистить нужники или не будете?» — «Никак нет, не буду!» Полковник посмотрел на меня и спросил: «Послушайте, вы не славянофил?» — «Никак нет!»
После этого меня увели и объявили, что я обвиняюсь в мятеже.
— Самое лучшее, — сказал Швейк, — выдавать себя за идиота. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, с нами там был очень умный, образованный человек, преподаватель торговой школы. Он дезертировал с поля сражения, из-за этого даже хотели устроить громкий процесс и на страх другим осудить его и повесить. А он вывернулся очень просто: начал корчить душевнобольного с тяжёлой наследственностью и на освидетельствовании заявил штабному врачу, что он вовсе не дезертировал, а просто с юных лет любит странствовать, его всегда тянет куда-то далеко; раз как-то он проснулся в Гамбурге, а другой раз в Лондоне, сам не зная, как туда попал. Отец его был алкоголик и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения; мать была проституткой, вечно пьяная, и умерла от белой горячки, младшая сестра утопилась, старшая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками; двоюродный брат несколько раз судился за поджог и в Картоузах{145} перерезал себе куском стекла сонную артерию; двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. За его воспитанием никто не следил, и до десяти лет он не умел говорить, так как однажды, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка стащила его со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознаёт, что делает, именно в таком-то состоянии он и ушёл с фронта в Прагу, и только позднее, когда его арестовала «У Флеков»{146} военная полиция, пришёл в себя. Надо было видеть, как живо его освободили от военной службы; и человек пять солдат, сидевших с ним в одной камере, на всякий случай записали на бумажке: