Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики
Шрифт:
— Ну осознал, осознал я уже все! — отчаянно возопил Ванечка. — Но только что же мне теперь — жабу съесть?
— Не надо есть жабу… — машинально сказал он. Кто-то бежал наперерез по дороге. В белом. Появившись у обочины справа. Бежал как-то странно. Нелепо как-то. Наполовину бежал, а наполовину словно бы полз. Человек. Похожий на большое искалеченное насекомое.
— Эй!.. — успел крикнуть над ухом Ванечка.
Тормозить уже поздно было. Сейчас перевернемся, спокойно подумал он, словно это было кино, которое они вместе смотрели. Человек стоял на коленях. Совсем уже близко. Тянул руки. Хотел, наверное, что-бы его подобрали. Или убили…
Надо было повернуть руль на некую долю градуса, и тогда удалось бы пройти рядом, на расстоянии в один волосок и при этом остаться
Майкл прошел левее — сверкнул, ослепительно и грозно, всеми своими шестью фарами-прожекторами, и вот они уже снова одни на шоссе, нет странной, жалкой и страшной фигуры без лица, ничего и никого нет, кроме двух автомобилей, свирепо и мощно впивающихся в ледяную редкую метель.
Бензоколонка придвинулась, озарила правый глаз разноцветными мигающими огнями (несколько десятков разнокалиберных автомобилей, шевелящиеся черные фигурки между ними и — на фоне сияющих витрин — десятиметровые стереоизображения крутых парней, закуривающих «вортекс») и сгинула позади. Он вдруг осознал, что едет гораздо медленнее, чем раньше, — меньше ста пятидесяти, — попытался надавить на газ, но нога отказалась его слушаться. Это было что-то вроде безболезненной, но несомненной судороги. Нога не хотела ехать быстрее.
— Я ведь его чуть не убил, — сказал он сквозь зубы.
— Да уж, — откликнулся Ванечка. — Псих ненормальный…
— Это ты о ком?
Ванечка поперхнулся хохотком.
— Оба хороши.
— Я боюсь звонить генералу, — признался он неожиданно для себя самого. — Я боюсь, что он скажет: зря, блин, стараетесь, поздно. А я тут дурака какого-то чуть не размазал по радиатору…
— Стас Зиновьич, ну что вы, ей-богу? Вы посчитайте, сколько раз вы так вот уже мчались…
— Обычно — меня мчали.
— Ну, или вас мчали… Раз двадцать, наверное?
— Наверное. Я сначала считал, а потом перестал — из суеверных соображений.
— Вот видите. И каждый раз все было о-кей. Он крепко за вас держится, наш Виктор Григорьевич.
— Как за последнюю соломинку…
— Как за пароход, — сказал Ванечка. — Или — как за берег. Это будет еще точнее.
— Ты меня успокоил, — сказал он, и они замолчали.
Потом он заставил все-таки себя взять микрофон.
— Сто второй, — откликнулся молодой голос. Незнакомый. Вполне холуйский и в то же время — дьявольски самодовольный. Штабной.
— Красногоров. Генерала Малныча мне, — скомандовал он. Он знал, как следует обращаться с такими голосами.
— Генерал Малныч в процедурной.
— Доложите ситуацию, Сто Второй.
Голос дал паузу, потом последовало осторожное:
— Ваш код, пожалуйста.
— Плоховато слышите? Я — Красногоров, — сказал он по возможности веско, но он уже ощущал, что прозвучало все это у него недостаточно убедительно и что маленькое это сражение им проиграно.
— Я доложу генералу о вашем звонке, господин Красногоров.
— Сопровождение к шоссе выслано?
Снова пауза. Малюсенькая. Микроскопическая. Однако же — весьма информативная.
— Сведениями не располагаю.
— Так выясните! Я должен точно знать, ждут меня на перекрестке или нет.
— Слушаюсь.
— Выполняйте!
— Ваш код, пожалуйста?
Станислав бросил микрофон…
Не думать. Не фантазировать. Не воображать себе ничего. Гнать. Накручивать километры. «Мотая километры двадцать первый час подряд, на рулевой баранке мы клянемся вчетвером: пока не домотаем мы до Жекиных ребят, не будем жрать, не будем спать и в кустик не пойдем…» Кто были эти «Жекины ребята»? Какие-то славные физики-химики на маленьком хуторке близ незабвенного Гинучая… Хорошо. Вот об этом и думай. Очень хорошо. Гинучай. Зеленые, чистые холмы Литвы. Оранжевые огоньки лисичек на лесистом склоне. Жека — румяный и безукоризненно чистый, внутри и снаружи, милый Жека… Все уходят. И первыми — самые лучшие. Почему именно он должен был подхватить лейкемию — в своем сверхсуперчистом институте, занимающемся Сверхчистотой? Потому что так захотела Судьба… Эти дурачки мои любимые воображают, что я управляю Судьбой. Молодые. Молодость глупа и самонадеянна. Самонадеянна, ибо глупа. Человек может управлять автомашиной. Танком. Собой. Другим человеком (в очень малой степени). И — все. Судьба же — это равнодействующая миллионов сил (совсем по Льву Николаевичу). Управлять судьбой, значит управлять миллионными толпами людей да еще и миллионными стаями разнообразных случайностей вдобавок… Такое может только сама Судьба — слепая могучая бабища с мозгами крокодила и с его же этическими представлениями…
У Николаса нервы были — ни к черту. Спазмы сосудов. Рука вдруг начинала трястись, когда он волновался (а волновался он — частенько, но умел это скрыть: «трясенье рук, трясенье ног, души трясенье…»). Жрал постоянно какие-то нейролептики… Нет, неправильно — нейростатики, кажется. Спазмолитики… Ч-черт, да разве в этом дело? Просто: лучшие уходят первыми. А те, что похуже — продолжают существовать дальше. Те, что сортом пониже и классом пожиже… И так — всегда. Почему и не улучшается никак род людской. Несмотря на все победы сил разума и прогресса. Сколько веков оптимисты твердят: дальше будет лучше, хуже уж некуда. Хрена…
Но дурачки-то мои верят. «Чаша терпения Хозяина переполнилась, и он сделал своего врага мертвым». Моя работа. Меа, опять же, кульпа… Вряд ли Кузьма Иваныч так думает. Кузьму Иваныча на кривой не объедешь. Среди Кузьмы Иваныча дураков нет. Но он считает, что все такие разговоры да плюс сюда же еще и суеверия — на пользу дела. Ад майорем МЕА глориа. И ладушки. Ибо в конечном итоге все держится на страхе, всякая власть стоит — на страхе, и только на страхе, и ничего она не стоит вне страха. Все же прочее — чушь: любовь, восхищение, уважение, личная преданность, фанатичное преклонение — чушь, эфемерида, фантомы, пыль шагов. Страх. ТОЛЬКО СТРАХ. И ничего, кроме страха. Честь, говорите? Ум? Совесть? Правда? Страх сильнее правды. Правда побеждает, это верно, правда кого угодно способна победить — это орудие мощное и гордое. Но Страх никогда не исчезает, вот в чем дело. Его можно победить, но он остается, он только пригибает свою уродливую серую голову, пока правда неистовствует над ним, как праведная буря. Потом буря эта истощается, изматывает сама себя, утомленно затихает, отправляется на заслуженный отдых, и вот тут-то и выясняется вдруг, что все неправедное сметено, расплющено и обращено в прах — все, кроме, оказывается, Господина Страха. Тихая загадочная жизнь разлагающегося трупа — вот что такое Господин Страх… Тень госпожи Смерти на грязном белом саване экрана…
— Стас Зиновьич, куда это они?
Он отвлекся. Справа и слева на небольшой высоте, сверкая красным и синим, прошли, неспешно обогнав, длинные как осы, полосатые вертолеты дорожной полиции… Какая разница, куда? Не тронули, и на том спасибо. Впрочем, скорость была — почти разрешенная: сто шестьдесят. Строптивая нога по-прежнему не желала делать больше. Он заставил ее работать. Сто семьдесят… восемьдесят… девяносто… («Стас Зиновьич, ну ей-богу же, пустите за руль…») двести. Хватит. Пока…
Бесстрашных людей не бывает, вот в чем штука. Природа такого не предусмотрела, и даже, пожалуй, наоборот: заложила страх в гены, в клубки ДНК, в первичную безмозглую и, казалось бы, бесчувственную слизь… Господи, да разве один только страх? Все люди испытывают природное отвращение к алкоголю, к куреву, к крови, к дерьму, к трупу, к плачу… Но ко всему этому можно привыкнуть, и ко всему привыкают. Как миленькие. Нужда — заставит. Но, кажется, Амундсен сказал: «Нельзя привыкнуть к холоду». Правильно, подтверждаю. И нельзя привыкнуть к страху. На чем и стоим…