Покойный Маттио Паскаль
Шрифт:
Это мучительное чувство непрочности владело мной и теперь, мешая мне полюбить постель, на которую я ложился спать, равно как другие окружавшие меня предметы.
Каждый предмет изменяется в нашем сознании соответственно образам, которые он вызывает и, так сказать, притягивает к себе, поскольку возбуждает различные приятные ощущения, сочетающиеся в гармоническом единстве; но гораздо чаще предмет доставляет нам удовольствие не сам по себе, а потому, что наша фантазия украшает его, окружая и как бы озаряя дорогими нам образами. Мы воспринимаем его не таким, каков он на самом деле, но как бы оживленным образами, которые он вызывает в нас и которые наши привычки ассоциируют с ним. Словом, в предмете
Так разве может пробудить подобные чувства номер в гостинице?
Но стоит ли мне обзаводиться своим собственным домом? Денег у меня мало… А если скромный домик в несколько комнат? Не торопись: надо раньше осмотреться, все хорошенько взвесить. Конечно, свободным, совершенно свободным я могу быть только с чемоданом в руке: сегодня здесь, завтра там. Стоит мне осесть и обзавестись домом, как тут же последуют и регистрация, и налоги, а я даже не отмечен в адресном столе. А как отметиться? Под фальшивым именем? А не начнет ли тогда полиция тайное расследование?
Во всяком случае, забот и затруднений не оберешься… Нет, оставим это: я понимаю, что мне нельзя иметь свой дом, свои вещи. Но я мог бы поселиться в семейном пансионе, в меблированной комнате. Стоит ли расстраиваться из-за пустяков?
На все эти меланхолические размышления меня навели зима и близость Рождества, праздника, пробуждающего тоску по теплу родного очага, покою, домашнему уюту.
Разумеется, я не оплакивал свой последний дом; другой же, дом моего отца, где я жил раньше, единственный, о котором я вспоминал с сожалением, был уже разрушен, да и не соответствовал моему новому положению. Таким образом, я должен был утешаться мыслью о том, как весело бы мне было, отправься я на рождественские праздники в Мираньо к жене и теще. (О, ужас!)
Чтобы посмеяться и развлечься, я представлял себе, как стою перед дверью своего дома с огромной корзиной в руках.
– Разрешите? Живут ли здесь еще синьора Ромильда Пескаторе, вдова Паскаль, и Марианна Донди, вдова Пескаторе?
– Да, синьор, но кто вы?
– Я – покойный муж синьоры, тот самый бедный синьор Паскаль, что утопился в прошлом году. Как видите, я с разрешения начальства преспокойно вернулся с того света, чтобы провести праздники в семье, после чего немедленно уйду обратно.
Не умрет ли от ужаса вдова Пескаторе, внезапно увидев меня? Она-то? Вот еще! Скорее она снова уморит меня дня за два.
Все мое счастье, убеждал я себя, состоит именно в этой свободе от жены, от тещи, от долгов, от унизительных огорчений моей прежней жизни. Теперь я избавлен от них. Разве этого не достаточно? Передо мной еще вся жизнь. Кто знает, сколько сейчас на свете таких же одиноких людей, как я?
«Да, но все они, – продолжали мне нашептывать непогода и проклятый туман, – или иностранцы, или где-то имеют дом, куда рано или поздно вернутся, или, если у них нет дома, как у тебя, они могут приобрести его завтра, а пока поселиться у какого-нибудь приятеля. Ты же, по правде сказать, всегда и всюду будешь чужим, вот в чем разница. Ты чужой в жизни, Адриано Меис».
Я пожимал плечами и раздраженно восклицал:
– Тем лучше, меньше забот! У меня нет друзей? Я их приобрету.
Некий господин, мой сосед по столу в таверне, где я бывал в эти дни, уже выказывал желание подружиться со мной. Ему было под сорок, он был лысоват, смугл и носил золотое пенсне, не слишком прочно сидевшее на носу – вероятно, цепочка из чистого золота была слишком тяжела. Ах, какой славный человек! И представляете себе, стоило ему встать и надеть шляпу, как он совершенно менялся и становился похожим на мальчика. Все дело заключалось в ногах – настолько коротеньких, что они не доставали до полу, когда он сидел; поэтому он не вставал, а как бы слезал со стула. Он пытался исправить этот недостаток, нося высокие каблуки. Что тут плохого? Ничего, разве только то, что они чересчур стучали. Зато ходил он грациозными маленькими шажками, как куропатка.
Он был очень мил, занятен, хотя немного чудаковат и болтлив, отличался своеобразными взглядами и происходил из дворян – на визитной карточке, которую он мне вручил, значилось:
Этой визитной карточкой он чуть было не причинил мне серьезную неприятность и, во всяком случае, поставил меня в неловкое положение, так как я не мог ответить ему тем же. У меня еще не было визитных карточек: я не решался напечатать на них мое новое имя. Вот несчастье! Неужели нельзя обойтись без визитных карточек? Просто назвал свое имя, и все.
Я так и сделал, но, по правде сказать, мое настоящее имя…
Впрочем, довольно об этом.
Какие интересные разговоры вел кавалер Тито Ленци! Он знал даже латынь и походя цитировал Цицерона.
– Сознание? Но сознания недостаточно, дорогой синьор! Одним сознанием руководствоваться нельзя. Это было бы возможно, будь оно, смею так выразиться, замком, а не площадью, то есть чем-то таким, что мы в силах представить себе изолированно, что по своей природе не открыто для других. Именно в сознании, по-моему, осуществляется основная связь между мною, который мыслит, и другими существами, которых я мыслю. Что касается чувств, наклонностей и вкусов этих других существ, которых мы с вами мыслим, они не отражаются ни во мне, ни в вас, не давая нам ни удовлетворения, ни покоя, ни радости, хотя все мы стремимся к тому, чтобы наши чувства, мысли, наклонности и вкусы отражались в сознании других людей. А если этого не происходит, то лишь потому, что… ну, скажем, потому, что воздух в каждый данный момент не успевает перенести зароДыши ваших идей, дорогой синьор, в мозг ближнего и помочь им там развиться. Вот почему вы не можете сказать, что вам достаточно вашего сознания. А кому же его достаточно? Разве его достаточно, чтобы прожить в одиночку, бесплодно истощив себя во мраке? Нет, и еще раз нет! Знаете, я ненавижу риторику, эту старую лживую хвастунью, эту кокетку в очках. Именно она, бия себя в грудь, придумала эту красивую фразу: «У меня есть мое сознание, и мне этого достаточно». Не спорю, Цицерон первый сказал: «Меа mihi conscientia pluris est quam hominum sermo». Цицерон, конечно, красноречив, но… боже избави и спаси нас от него, дорогой синьор! Он скучнее, чем начинающий скрипач.
Мне хотелось расцеловать моего собеседника. Но милый человечек не ограничился острыми и оригинальными рассуждениями, за которые я готов был счесть его мудрецом, – он начал откровенничать, и тогда я, уже полагавший, что наша дружба пошла по легкому и правильному пути, немедленно почувствовал некоторую неловкость, ощутил, как некая сила во мне вынуждает меня отдалиться от него и уйти в себя. Пока говорил он и беседа касалась отвлеченных вопросов, все было хорошо, но теперь кавалер Тито Ленци пытался вызвать на разговор меня:
– Вы не миланец, не правда ли?
– Нет…
– Проездом здесь?
– Да.
– А Милан красивый город, а?
Я был ненамного красноречивее ручного попугая. Чем настойчивей становились его вопросы, тем уклончивей я был в ответах. Очень скоро мы дошли до Америки. Но едва человечек узнал, что я родился в Аргентине, как он вскочил и бросился пожимать мне руки!
– Поздравляю вас, дорогой синьор, и завидую вам! Ах, Америка. Я тоже там был.
Он там был? Спасайся, Адриано!