Покуда над стихами плачут...
Шрифт:
— Сельвинский выставил мне четверку, а народ ему сейчас выставляет двойку!
Когда Сельвинский присмотрелся к семинару, мы ему понравились.
Он был прирожденный педагог, руководитель, организатор, вождь, а мы — третье поколение его учеников после ЛЦК и Констромола [104] . Он так и говорил: мои ученики, мои студенты. А мы недоуменно помалкивали. В двадцать лет неохота состоять учеником у кого бы то ни было, кроме Аполлона.
Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945-го), я позвонил по телефону Сельвинскому. Берта спросила меня [105] :
104
…мы — третье поколение его учеников после ЛЦК и Констромола.
ЛЦК — Литературный центр конструктивистов. Так именовала себя в 20-е годы группа поэтов, претендовавших на создание нового (после символизма, акмеизма и футуризма) направления русской поэзии XX века. В ЛЦК входили В. Луговской, Э. Багрицкий, В. Инбер, Б. Агапов, Н. Адуев, Е. Габрилович. Теоретиком группы был Корнелий Люцианович Зелинский, впоследствии за свою выдающуюся сервильность получивший
Группа сложилась и объявила о своем существовании в 1924 году. Просуществовала до 1930-го.
105
Берта спросила меня…
Берта Яковлевна Сельвинская (1898–1980) — жена поэта. — прим. верст.
— Это студент Слуцкий?
— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно.
Но тогда, в 1939-м, он учил, мы учились, он был учителем, мы — учениками. Ученики нравились учителю. Он так и сказал кому-то из сверстников:
— Мой семинар — это бизнес (или «это дело»).
Еще он говорил кому-то, что студенты его семинара отличаются красотою.
Иногда мы провожали Сельвинского после семинара. Однажды я спросил его:
— Какой был Маяковский?
— Маяковский был хам, — ответил Сельвинский и, как мне сейчас кажется, потер затылок.
Еще один рассказ его той же тематики (наверное, на семинаре): вечер конструктивистов в Политехническом. На заднем плане зала — фигура Маяковского. После вечера его поклонники окружают конструктивистов, и те становятся плечом к плечу вокруг Инбер, занимают круговую оборону.
Еще одно воспоминание: мы с Кульчицким пьем кофе или обедаем у Л. Ю. (Лили Юрьевны Брик. — Б. С.), и я за столом, где сидит человек десять из бывшего лефовского круга [106] , провозглашаю, из озорства, тост за Сельвинского. Всеобщее молчание прерывает умная Л. Ю., говоря:
106
…из бывшего лефовского круга…
ЛЕФ — Левый фронт искусств — литературно-художественное объединение, возникшее в Москве в 1922 г. во главе с В. Маяковским. В объединение входили Н. Асеев, В. Каменский, С. Кирсанов, Б. Пастернак (до 1927 г.), художник А. Родченко, критики О. Брик и В. Шкловский, П. Незнамов. Просуществовало до 1929 г. — прим. верст.
— Это их друг. Почему бы и не выпить.
Однажды на лестнице Литературного института я наблюдал встретившихся Сельвинского и Брика. У обоих в руках были одинаковые книжечки только что вышедшего «Дерева» Эренбурга. Они что-то показали друг другу — каждый в своей книжечке, осклабились, кто-то сказал: «Рифмы!» — и разошлись.
Чем мы занимались на семинаре Сельвинского? Поэзией и только поэзией. Своим делом. И уж никак не политикой.
Впрочем, тогда, в 1939–1941-м, почти все занимались своим делом. Политика нас касалась, могла коснуться в любое мгновенье. Но мы ее не касались. Из страха, из досрочной мудрости?
Я говорю, конечно, о внутренней политике, особенно о карательной. О политике внешней, которая нас коснуться не могла, говорили больше. Но немного. Я поступил в Литературный институт через несколько дней после заключения С.—Г. (советско-германского. — Б. С.) пакта и ушел из него на фронт — через несколько дней после его нарушения. Однако разговоров о пакте на семинаре я не помню. Не помню ни единого семинара, когда бы создавалось угрожающее — по политике — положение. Или даже просто двусмысленное. Почти все семинаристы были люди молодые, горячие, нервные, храбрые. Но не пытались перешибить обух плетью. Очень уж категоричен был категорический императив тех лет…
Вера Инбер
Старухи в Переделкине — их там всегда не менее половины наличного состава — с каждым годом старятся все скорее — на год, на два, на три — за год. Вот они еще бегают по аллеям, как Нора Галь с ее офицерской выправкой [107] . А вот уже семенит, держась за стенку, в франтоватых своих, импортных, стеганых халатиках Инбер Вера Михайловна.
Я с ней встречаюсь редко, раз в десятилетие.
В Италии, в 1957 году, Заболоцкий называл ее Сухофрукт. Была подтянута, стяжательствовала по магазинам [108] . Во Флоренции в галерее Уффици неожиданно прочитала нам лекцию о Боттичелли — о нем писал ее первый муж Инбер (с ударением на втором слоге). Лет через пять в Болгарии, куда она поехала сразу же после смерти единственной дочери, тоже скупала кофточки и неоднократно с кокетливой гордостью читала эпиграмму тридцатых годов:
107
…бегают по аллеям, как Нора Галь с ее офицерской выправкой.
Нора Яковлевна Галь (1912–1991) — переводчица. Переводила произведения французских, английских и американских писателей XX века: «Маленький принц» (1960) и «Планета людей» (1970) Антуана де Сент-Экзюпери, «Смерть героя» (1961) Р. Олдингтона, «Убить пересмешника» (1964) Харпер Ли, английских и американских классиков (Диккенса, Уэллса, Эдгара По, Джека Лондона) и современных американских фантастов (П. Андерсена, Р. Брэдбери, К. Саймака).
108
…стяжательствовала по магазинам…
Злое слово «стяжательствовала» в этом портрете известной советской поэтессы возникло тут не на пустом месте. В то время о Вере Михайловне Инбер рассказывали такую (как потом выяснилось, правдивую) историю.
Была у нее подруга. Ближайшая, самая близкая, ближе не бывает. Муж ее занимал разные ответственные посты. И была у них маленькая дочь, в которой оба они не чаяли души. Это была счастливая и, как тогда говорили, хорошо обеспеченная семья.
Но в тридцать седьмом мужа арестовали. И по некоторым несомненным признакам стало ясно, что скоро арестуют и жену тоже. И тогда она собрала все самое ценное, что было в ее доме, — деньги, драгоценности, какие-то там парижские
Вскоре ее действительно арестовали. И нянька, как было условлено, пришла к Вере Михайловне. Но та сказала, что ни о каких деньгах, драгоценностях и парижских туалетах она знать не знает, а о дочери арестованных врагов народа позаботится государство. С тем нянька и ушла.
А однажды произошел такой случай. Девочка шла с нянькой по улице, а перед ними шла дочь Веры Михайловны в хорошо знакомой ребенку шубе. Девочка кинулась за ней с радостным криком: «Мама!»
Дочь поэтессы обернулась, сразу все поняла и злобно прошипела — не девочке, разумеется, а няньке:
— Еще раз тебя увижу, донесу!
Ситуация складывалась опасная. Да и жить с девочкой в большой городской квартире няньке было не на что. Не говоря уже о том, что квартиру эту наверняка все равно вскоре бы отобрали, а девчонку забрали в детдом. Поэтому, недолго думая, нянька увезла «сиротку» к себе в деревню и там, на медные гроши, на мифические какие-то свои трудодни с Божьей помощью ее вырастила.
А семнадцать лет спустя из лагеря вернулась мать. И все узнала. И явилась, как тень отца Гамлета, к бывшей своей ближайшей подруге.
На такой поворот событий поэтесса, понятное дело, никак не рассчитывала. Она — как, впрочем, и все ее современники — не сомневалась, что люди, исчезнувшие в те ужасные времена, исчезли навсегда. И когда «мертвецы» вдруг стали возвращаться, для многих это было самым настоящим, а для некоторых даже довольно жутким потрясением. Потом, конечно, они как-то от этого потрясения оправились, но поначалу, я думаю, им было очень даже не по себе.
Вот и Вера Михайловна поначалу тоже была потрясена возвращением с того света бывшей своей ближайшей подруги. Она валялась у нее в ногах, обещала отдать все, что присвоила, и даже больше. Гораздо больше! Сулила ей золотые горы, только чтобы та никому ничего не рассказывала.
Но подруга была неумолима. «Непременно буду рассказывать, — сказала она. — Всем. Знакомым и незнакомым».
И рассказывала.
Историю эту я изложил в том фольклорном варианте, в каком в то время ее услышал. Не исключено, что в пересказах она обросла какими-то мифическими подробностями. Но самая суть дела передана правильно. Теперь я даже могу назвать имя этой ближайшей подруги Веры Михайловны. Ее звали Фрада Беспалова. Погибший в сталинских лагерях ее муж, Иван Михайлович Беспалов, был видным литературным функционером. В 1929–1931 гг. работал заместителем редактора журнала «Печать и революция», редактором журнала «Красная новь». Позже — корреспондентом ТАСС за границей, откуда он и привозил жене доставшиеся потом Вере Михайловне Инбер парижские туалеты.
Что касается морального облика Веры Михайловны Инбер, то на этот счет у Слуцкого — это ясно видно из его очерка — не было никаких иллюзий. Тем не менее однажды он строго спросил меня:
— Почему я вчера не видел вас на похоронах Веры Михайловны Инбер?
— Потому что меня там не было, — ответил я. И чтобы как-то смягчить резкость, даже некоторую грубость этого ответа, добавил: — Я ведь я с ней даже не был знаком.
— А вы ходите на похороны только своих знакомых? — осведомился он.
— В общем, да.
— Значит, я могу рассчитывать?
Сказано это было вроде как «в тоне юмора». Но — не совсем. За этой будто бы шуткой стояла целая жизненная программа, подчиняясь которой Слуцкий вменил себе в обязанность провожать в последний путь каждого умершего поэта. (Разумеется, не каждого из покидавших сей мир членов поэтической секции Союза писателей, а только тех из них, кого по личной, собственной своей табели о рангах числил поэтами.)
Этому своему правилу он следовал неуклонно.
(Три эпитета я, наверное, напутал.)
Читала с гордостью, а может быть, и с угрозой.
Однако другая старуха, болгарская поэтесса Дора Габе, делившая с ней гостиничный номер во время поездки нашей делегации по стране, рассказывала, что Инбер во сне кричит и плачет.
И вот 1970 год. Август. Инбер 80 лет. Она хвастается телеграммами, но — вяло. Со мной шушукается.
Все спрашивают, не выжила ли она из ума, не поглупела ли.
Я искренне отвечаю, что нет.
Она — в уме, в том уме, не малом и не большом, в котором прожила всю жизнь.
Она спрашивает у меня: «Слуцкий, что вы такой мрачный? У вас все в порядке?»
И, выслушав ответ, убежденно говорит: «У меня все в порядке. У меня всегда все в порядке».
И действительно, у нее все в порядке — как почти всю жизнь. Как у дерева, у которого ветки отсохли раньше, чем корни. Теперь отсохли уже корни. Держится оно… непонятно на чем. Может быть, на воле? Но на воле долго не держатся…