Полдень, XIX век
Шрифт:
Я просил моего проводника показать мне канцелярию. Мне хотелось увидеть канцелярский порядок, который в наше время составлял важную часть судопроизводства.
Мы прошли в боковую залу: там, за большим столом, сидело несколько секретарей, а вместо писцов и переписчиков кругом стояли писательные машины. Я попросил показать мне действие сего механизма, и секретарь, взяв лист писаной бумаги, положил его между двумя вальками, пустил пружину, и машина пришла в движение. На один валек навертывалась белая бумага, окропляемая сверху какой-то химической жидкостью, а другой валек свертывал отпечатки. Чрез несколько минут более двух тысяч оттисков было готово. Мне чрезвычайно понравилось
Из суда проводник мой повел меня в дом общего воспитания. Здесь все дети бедных и богатых граждан получают первоначальные познания в науках и нравственности по одной методе и под надзором правительства. Оттуда юноши поступают в университеты и, окончив полный курс, выходят в свет.
— Неужели у вас нет частных пансионов, гувернеров и воспитателей по ремеслу? — спросил я моего проводника. Он не понял меня, и я должен был ему растолковать что в наше время был народ воспитателей, из которого иногда простой гренадер, взятый в плен, или бедный ремесленник, не зная почти грамоты, воспитывали в другой земле княжат и графов и что часто некоторые женщины, после размолвки с полицией, оставляли свое отечество, чтобы в отдалении заняться новым ремеслом воспитательниц.
— Верно, этот народ воспитателей был одарен от природы величайшими способностями, — сказал секретарь принца, — точно так же, как народ учащихся был ею обижен; иначе нельзя предполагать, чтобы невежа мог учить детей отца образованного.
— Это действие моды, а не природы, — отвечал я. При сих словах проводник мой расхохотался до такой степени, что я боялся болезненного припадка.
— Как! — воскликнул он. — Поверять воспитание пришельцам из одной моды! Вот это удивительно!
Между тем вы вышли на крыльцо всеобщей школы, и я доволен был прекращением разговора, который заставлял меня краснеть за чужие странности.
В классах наблюдалась величайшая тишина. Дети бедных и богатых одеты были одинаковым образом: это самое отдаляло от юных сердец чувства зависти и кичливости. Вверху зал были галереи с решетками, где находились посетители и родственники, которые по временам навещали сие заведение без ведома учителей и детей, чтобы без всяких приготовлений с их стороны осведомляться об их успехах в науках. Все отрасли человеческих познаний в первоначальных классах преподавались по усовершенствованной и легкой методе.
На женской половине был тот же порядок. Мы посетили высший класс и вместо профессора увидели на кафедре прекрасную даму средних лет, которая читала курс семейственных обязанностей. Наконец, классы кончились, и мы возвратились во дворец к обеду.
Непредвиденные обстоятельства заставили воздушный дилижанс отправиться в тот же вечер; итак, я, распростясь с принцем и получив кредитивную грамоту, поспешил на воздушную пристань. Там ожидал меня адъютант короля, который представил мне от его имени подарок: два огромные дубовые бревна. Это было то же самое, если б в наше время подарить два слитка чистого золота такой же величины. Я просил изъявить мою душевную благодарность доброму государю, взобрался на плашкот и чрез полчаса полетел в Россию.
Мы были в пути двое суток. Земля представлялась мне сверху, как географическая карта, с оттенками лесов, вод и городов. На третье утро мы увидели Финский залив, Кронштадт и Петербург и продолжали полет свой несколько ниже. Сердце мое трепетало от радости при виде золотых крыш, строений и возвышенных шпицев храмов и башен отечественного города Пространство его изумило меня: до самой Пулковской горы, по морскому берегу и далеко внутрь земли, расположены были широкие улицы и огромные здания. На горе возвышался обелиск в виде египетской пирамиды. Мне сказали, что это памятник великих воспоминаний XIX столетия.
Наконец воздушный дилижанс опустился, и я, облобызав отечественную землю, пошел в город искать для себя квартиру
Здесь рукопись, писанная на новоземлянском языке, кончается, и начинается второе отделение на языке, которого доселе мы разобрать не успели. По примеру Шамполиона, разгадавшего смысл египетских иероглифов, мы постараемся узнать содержание сей рукописи и тогда сообщим оное нашим читателям. До тех пор просим их не верить, если бы кто вздумал объявлять о переводе оной, потому что сия рукопись хранится у нас одних и в таком сокровенном месте, что ее невозможно достать без нашего позволения.
Григорий Данилевский
ЖИЗНЬ ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ
«Еще никто не видел моего лица».
Некто Порошин, молодой человек лет двадцати пяти, шести, черноволосый, сухощавый, бледный и красивый, незадолго до времени, которого касается этот рассказ, кончил курс в Московском университете, где избег тогдашних волнений молодежи, вследствие особого склада своей природы. Все его помыслы, стремления и привязанности вращались в особом, заколдованном кругу, который можно бы назвать «идеальным», в общирном значении этого слова. Он читал философов, деистов, но рядом с ними и натуралистов, — последних — для сравнения с первыми.
Жадно пробегая в газетах известия о сверхъестественных явлениях, призраках, сомнамбулистах и медиумах, он сам, впрочем, не верил в практический сомнамбулизм и медиумизм, особенно в те его проявления, которые трактуются и публично показываются шарлатанами вроде Юма, Бредифа, Следа, братьев Эдди и других фокусников этого пошиба.
Приехав в 1868 г. в Париж, для поправления своего вообще расстроенного и слабого здоровья, Порошин посещал лекции разных ученых, но не пропускал и других диковинок, в том числе фантастических вечеров, вроде сеансов Робер-Гудена и ему подобных, где показывались опыты так называемой высшей физики, явления спектров, ясновидения и прочие трансцендентальные затеи, где он наблюдал за тем, как ловкие, умные и вообще всегда весьма милые французские фокусники-шарлатаны морочат уличную, пресыщенную другими удовольствиями толпу.
Однажды Порошин сидел в зале такого физика. На сцене была усыплена какая-то белокурая девица, читавшая запечатанные письма и диктовавшая рецепты больным из публики. Все шло хорошо, как по маслу. Щеголеватый профессор сомнамбулизма, во фраке, в белом галстуке и таких же перчатках, щебетал с кафедры перед спящею ясновидящей, сыпля именами новейших светил реальной философии и путая, по обычаю французов, Шопенгауэра с Гартманом и Штрауса с Фейербахом. Становилось очень скучно. В зале была давка и духота. Лампы тускло освещали море голов. И в то время, когда Порошин уже хотел уезжать, одна из этих голов, в красной восточной феске, шевельнулась среди публики, и из ее уст послышался резкий голос: