Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади
Шрифт:
Одновременно с тем, как вызывали нас и наших знакомых, следствие вело свою основную работу: собирало материалы против нас. Главными свидетелями здесь были те, кто нас задерживал, и ряд лиц, присутствовавших на площади. Как они нашли этих последних, я точно не знаю. В каком-то из показаний на суде говорится, что на площади был человек с кинокамерой, который записывал свидетелей. Интересно: с кинокамерой – а не лежит ли где-нибудь в архивах прокуратуры или КГБ кинолента о нашей демонстрации? Если она есть, то это уникальный документ: у иностранных туристов, снимавших на площади, засветили пленки.
Любопытны показания, данные немногочисленными официальными лицами.
25 августа капитан мотомехполка
Стребков и Кузнецов отвозили Бабицкого, т. е. это была предпоследняя машина, притом и эти единственные возле демонстрантов работники милиции не участвовали в самом задержании: кто-то приказал им подъехать, кто-то посадил им человека в машину. Заявление же, что плакат был отнят в отделении милиции, видно, настолько очевидно противоречило фактам, что в тот же день, 25 августа, Стребкову пришлось написать второй рапорт.
В этом рапорте говорилось следующее: «Мне дали команду» – кто же все-таки дал команду? – «подъехать к Лобному месту и оказать помощь сотрудникам милиции» – ага, уже появляется версия о сотрудниках милиции, которые нас якобы задерживали. «В отделении милиции я увидел плакат, который принес сотрудник комитета и сказал, что при обыске обнаружил. У кого – не знаю». Когда милиционер говорит «сотрудник комитета», это не означает работника Комитета по делам науки и техники или же физкультуры и спорта – это сотрудник Комитета государственной безопасности. Итак, сотрудник комитета принес плакат и сказал, что обнаружил его при обыске. Но нас в милиции не обыскивали, да и плакатов при нас уже не было.
Вообще вопрос о плакатах остался загадочным. Все четыре плаката и флажок были в материалах дела и фигурировали на суде, но откуда их взяло следствие, остается неясным. Единственный свидетель, Долгов, все из той же воинской части 1164, показал, что изъял два плаката.
Весьма любопытны и результаты криминалистических экспертиз вещественных доказательств. Эксперты либо ничего не решаются утверждать, либо делают неверные выводы. Будь у них в период следствия хотя бы те показания о плакатах, которые ребята давали на суде, да еще знай они то, что твердо известно мне, – и они бы подогнали свои выводы под обстоятельства. Но так как в период следствия на этот счет не было никаких показаний, эксперты лепили свои заключения вслепую.
Экспертиза тканей заключила, что все плакаты выполнены на группе однотипных тканей, притом плакаты «Свободу Дубчеку» и «Руки прочь от ЧССР» – на разных тканях и не на тех, что остальные два плаката и флажок. Но вот одинакова ли ткань этих двух плакатов (сделанных мною из одной и той же ветхой детской простынки) – решить нельзя. Одна ли ткань – плакаты и кусок, изъятый у Бабицкого, – решить нельзя. На этой ли доске делали плакаты, решить нельзя, но «что-то на ней делали».
Экспертиза красителей легко установила вещи очевидные: что «Долой оккупантов» и «Свободу Дубчеку» написано карандашом, что «Руки прочь от ЧССР» написано тушью. И далее сделала вывод, что тушью раскрашен флажок, только нельзя установить, той или не той же, что «Руки прочь…». Мне кажется, не надо быть экспертом, чтобы отличить акварель от туши: синий уголок и красная полоска на белом полотнище флажка были сделаны обыкновенной детской акварелью. (А плакаты мои – гуашью.)
Экспертиза почерка заявила, что установить, кем выполнены тексты на плакатах, невозможно. Для того
Кроме этих экспертиз, были произведены столь же неопределенные по выводам экспертизы палочек (плакатов и флажка), краски и гуаши, органического красителя, ниток, кистей. Мне кажется, все это множество экспертиз должно было лишь симулировать тщательность следствия. Ведь если вспомнить, что впоследствии тексты этих плакатов – только они одни – послужили материалом для обвинения и осуждения по ст. 190-1 УК РСФСР, становится ясным, что не была произведена единственно важная экспертиза: экспертиза текста, смысла, содержания плакатов – содержат ли данные лозунги клевету на советский строй. Гораздо удобнее утверждать такие обвинения голословно – по крайней мере, не запутаешься.
Теперь я опять должна рассказать о себе. Мое положение было в высшей степени неясным. Я была единственным участником демонстрации, оставленным на свободе. Я понимала, что оставили меня из-за детей, но долго ли это протянется, трудно было понять. Во всяком случае, мои друзья организовали что-то вроде моей охраны: провожали меня, если я куда-нибудь ехала, особенно на допросы. Это почему-то вызывало раздражение следователей и гебистов. 26 августа, пока я была на Петровке, в соседнем скверике меня ожидал один мой товарищ [Володя Рокитянский, друг Ильи Габая]. К нему подошел некто с удостоверением угрозыска, проверил документы, заявил, что у него печать в паспорте не в порядке, после чего этого юношу продержали час в ближайшем отделении милиции и выпустили примерно через полчаса после того, как я вышла и, не найдя его, уехала.
3 сентября за мной также явились на допрос неожиданно, но я дозвонилась до ребят, и со мной поехала Галя Габай. Допрашивал меня Галахов, следователь грубый и неумный, о чем я уже знала от тех, кто у него побывал. Я отказалась давать вообще какие бы то ни было показания, заявив, что считаю следствие незаконным, а о нарушении общественного порядка, совершенном теми, кто разгонял демонстрацию и бил демонстрантов, я уже дала показания на дознании.
Теперь я была подозреваемая, а не свидетель, и вообще не обязана была давать показания и даже мотивировать свой отказ. Тем не менее Галахов задавал и задавал мне вопросы и записывал мои отказы, время от времени напоминая мне, что ему спешить некуда, у него целый рабочий день впереди, а у меня ребенок на улице, на чужих руках. Произносил он и более определенные угрозы: «Вы не думайте, у нас есть тюрьмы, куда помещают с грудными детьми». Вероятно, чтобы спастись от этой тюрьмы, я должна была немедленно начать давать показания.
Между прочим, тогда я обнаружила странный психологический эффект. Обычно следствие пользуется заключением под стражу как средством давления на психику обвиняемого. Человека изолированного, ощутившего вкус тюрьмы, кажется, легче обработать, легче извлечь из него показания, угодные следствию. Я думаю, что такой случай, как у меня, тоже должен бы давить на сознание: когда ты на свободе и, кажется, только от тебя зависит, остаться на свободе или не остаться, эта свобода, воздух, которым дышишь, деревья, под которыми идешь, становятся особенно дороги. И все-таки ни угроза лишения свободы – на меня, ни камеры Лефортовской тюрьмы – на ребят никак не повлияли: просто очень здраво и спокойно мы к этому относились.