Полет на месте. Книга 1
Шрифт:
Возможности становились все шире. Коммерческих гениев, маленьких местных Вотренов, в большинстве своем процветающих весьма недолго, развелось как грибов после дождя. При этом поначалу они казались не принадлежащими к представителям той морали, которую провозгласил настоящий Вотрен у себя на родине сто лет назад и которая преследовала одну цель: пожирать друг друга, как пауки в банке. О нет! Молодой господин Берендс окунулся в этот поток, можно сказать, с азартом и наивностью, в которой все еще чувствовалась общинная мартинлютеровская трудовая мораль отцов. Которая на глазах у всех, разумеется, стала рядиться в модные спортивные костюмы.
Господин Берендс спекулировал - все успешнее и успешнее - землей, лесом, плитняком, арматурой, цементом (говорили,
Затем наступило время всяческих войн и оккупаций, длившееся пять лет. Вследствие чего богатство господина Берендса неуклонно росло. Не знаю - ибо Улло тоже не знал, - как отцу это удалось, но он спас свое состояние или, по крайней мере, существенную его часть, пережив падение царской России, пережив год правления Керенского, пережив эпизодическое присутствие большевиков и немецкую оккупацию. Когда русские вывезли царское золото из эстонских банков и катеринками начали оклеивать нужники, а великий дворник История смел керенки и оберосты5 в мусорные ящики, выяснилось, что деньги господина Берендса уже давно переведены в фунты стерлингов и лежат в лондонском банке. Во время Освободительной войны6 он был одним если не из самых главных, то, во всяком случае, из самых заметных финансистов молодой республики. Скажем, не на уровне братьев Пухков, но, например, на уровне Яакоба Пяртселя и ему подобных. Тот же самый Яакоб Пяртсель сказал о господине Берендсе, правда, уже в середине двадцатых годов: Берендс хочет слишком корректно вести дела и при этом слишком много зарабатывать.
На первых порах Берендсу это, очевидно, удавалось. Несмотря на то что масштабы коммерции ограничивались теперь преимущественно границами "картофельной республики". Хотя в обществе, в котором вращались Берендсы, существенную роль, а в начале двадцатых даже главенствующую, играли русские эмигранты, распространенное среди них мнение об Эстонии как о картофельной республике, с точки зрения Берендса и тем более Сандры, было просто оскорбительным. Даже пятилетний Улло заметил нечто подобное. Особенно после того, что случилось с Ролли.
Это был на редкость красивый черный доберман, которого господин Берендс купил по случаю весной 1921-го. Купил у студента-эмигранта с маленькими черными усиками, молодого господина Бурова, вечно пребывающего в денежном затруднении, и заплатил за трехлетнего пса три тысячи марок. Такая высокая цена была обусловлена любовью господина Берендса к широкому жесту, а также выдающимися способностями собаки. Молодой господин Буров сделал Ролли отличную рекламу, и, кроме того, господин Берендс знал, зачем господину Бурову, каждодневному его гостю, нужны деньги: для щедрых расходов на одну из семи дочерей генерала Третьякова (тогда уже, конечно, генерала Третьякофф, в то время тоже частого гостя Берендсов), за которой он ухаживал. А про собаку господин Буров говорил: "О, знаете, господин Берендс, Ролли это такое животное, будто фамилия его хозяина не Буров, а Дуров! Я здорово с ним помучился - но результат того стоит! Господин Берендс, встаньте, пожалуйста, и скажите ему "Здравствуйте!" и поглядите, что он сделает!"
Господин Берендс с улыбкой вставал и говорил псу: "Здравствуйте". На что пес подымался, подходил к нему, вставал на задние лапы, клал левую лапу ему на правое плечо и протягивал правую - Гав!
– для того, чтоб ее пожали и потрясли. Господин Берендс с восторгом выложил молодому господину Бурову три тысячи, а для Ролли немедленно возвели в палисаднике на улице Рауа перед квартирой Берендсов собачью конуру, и господин Буров самолично положил в конуру зеленую подушку, указав собаке ее новое место и новый дом. Улло две или три недели не мог оторваться от Ролли, и барышня фон Розен, которая жила у них в доме и обучала мальчика французскому языку, за руку оттаскивала его от собачьей конуры, сначала в ванную, а потом в спальню. Так продолжалось, пока Надя, одна из семи дочерей Третьякофф, и по иронии судьбы именно та, за которой ухаживал молодой Буров (безуспешно), смеясь, спросила у господина Берендса и госпожи Сандры:
"Да-да, на "Здравствуйте!" эта псина реагирует так, а вы не пробовали узнать, как она поступит, если с ней поздороваются по-эстонски "Теrе!"?"
Этого они не пробовали, и господин Берендс тут же осуществил сие. Ролли повернулся задом к хозяину дома, поднял заднюю лапу и пустил на штанину его светло-серых брюк звонкую струю.
Такого безобразия мать Улло, несмотря на свое почти пролетарское происхождение, стерпеть не могла. Мне кажется, что в течение супружеской жизни ее голос звучал в доме весьма тихо, но именно из-за этого тихого голоса некоторые ее решения были для Эдуарда беспрекословными. Во всяком случае до тех пор, пока он с ней считался. А в то время он считался с ней очень и очень. Так вот, мать Улло сказала:
"Эдуард! Избавь нас от этой собаки. Представь себе - неужели моя мама, когда она придет навестить Улло, - должна будет из-за собаки всем говорить "Здравствуйте"? Потому что "tere!" она ведь нам не может сказать - если она не хочет, чтобы..."
Итак, господин Берендс продал Ролли, кажется, в тот же самый день каким-то русским эмигрантам - говорить "tere" они бы все равно не стали - и по крайней мере половину из трех тысяч марок себе вернул. Что касается бабушки, то теперь она по воскресеньям могла свободно приходить к Улло. Между прочим, бабушка, то есть мамаша Тримбек, была весьма важной персоной для него.
Она была скорее суровая, чем добрая женщина, хотя бы по отношению ко многим другим здесь, в доме. У бабушки, при всей ее смуглости и грузности, был на редкость быстрый голубой взгляд. Улло она внушала глубокое чувство защищенности! В этом неуютном доме, вечно переполненном чужими людьми. Но дело было даже не в том чувстве защищенности, которое возникало у мальчика благодаря строптивой бабушке и ее хриплому смеху (она избирала объектом смеха всегда других, Улло никогда им не становился), то есть дело было даже не столько в этом чувстве, связанном с ее личностью, сколько в ее рассказах, вызывавших огромный интерес. Потому что бабушка рассказывала восьмилетнему Улло, который немедленно самым живым образом все это себе представлял, ну например, о том, как она семнадцатилетней девушкой участвовала в харьюмааском деревенском хоре на первом всеэстонском певческом празднике в Тарту. Даже побывала со своим руководителем хора на улице Тийги в доме Яннсенов. Своими собственными глазами видела папашу Яннсена - "Очень приветливый и доброжелательный старый господин". А еще важнее (смешно даже подумать, что бабушка это поняла), еще важнее, чем увидеть Яннсена, было увидеть самолично Лидию Койдулу7. Бабушка точно помнила, как Койдула крикнула им из дверей отцовского кабинета, когда они постучали и на женский голос "Войдите" решили, что действительно можно войти:
"Ach, ihr lieben Leute8, вытирайте как следует ноги! К нам ходит столько народу, а улицы такие грязные..."
Они так долго вытирали ноги на джутовой циновке, что барышня-поэтесса весело, а может, и нервно воскликнула: "Ну хватит, хватит, хватит! Заходите же наконец!" - и собственноручно передала им ноты.
Бабушка пояснила: "Не знаю, как остальные, но я на следующий день пела со своих нот гораздо старательнее, чем раньше. Потому что их нам вручила сама эстонская Соловушка. Несмотря на сделанное ею внушение, чтобы мы вытирали ноги..."
И еще бабушка говорила о вещах, которые, это Улло понял лишь со временем, госпожа Тримбек не могла видеть своими глазами, потому что они более давние, чем бабушкина молодость: об Иване Страшном, как сего царя, великого князя Московского, сначала звали в наших краях еще до того, как стали прозывать Жестоким, что было попыткой приспособить к эстонскому языку слово "Грозный", которое по сравнению с эстонским "Страшным" звучит почти мазохистски, почти маняще: Иван, который нагоняет страх, или что-то в этом роде.