Политический сыск, борьба с террором. Будни охранного отделения. Воспоминания
Шрифт:
Я уже говорил, что нам разрешалось носить собственную одежду и покупать любую еду, если мы могли заплатить за нее. По этой причине нам вначале было неплохо. Надо, однако, отметить, что и до революции это было в обычае для заключенных, находящихся под следствием; конечно же, им было лучше при старом режиме, так как тогда разрешали заказывать вино, что нам было запрещено. В целом нужно заметить, что несправедливо связывать названия «Петропавловская крепость» или даже «Трубецкой бастион» с идеей ужасной темницы. На самом деле Трубецкой бастион был одним из лучших, и то, как он управлялся в царские времена, делало его образцовой тюрьмой не только в Российской империи, но и в Европе. За исключением казематов с повышенной влажностью в подвале, которые при императорском правительстве использовались
Глава XIX
Революционный порядок в крепости. – Психологический эффект одиночного тюремного заключения. – Пасха в тюрьме. – Перекрестный допрос Протопопова. – Чрезвычайная комиссия. – Я пишу свое «признание». – Социалист-депутат Думы как агент Департамента полиции. – «Чепуха» Протопопова. – Бесполезное расследование
20 марта крепость заняло подразделение финских солдат, которые сразу же стали помыкать нами и ввели в крепости «революционный порядок». Они начали с того, что изъяли из камер все, что делало их хоть как-то пригодными для жилья, и оставили только кровати. До того времени нам разрешали носить собственную одежду; теперь ее у нас забрали, а взамен выдали нечто вроде больничного халата из грубой мешковины.
Право питаться собственной едой тоже отменили, и наши охранники теперь кормили нас ужасным, дурно пахнущим супом и таким же отталкивающим варевом из требухи. Наша постель состояла из соломенного матраса и подушек, набитых куриными перьями. И в довершение всего нам приказали в камерах носить халаты, а обычную одежду одевать, только когда вызывают на допрос. Пол камер мы теперь ежедневно мыли сами.
Один раз в день мы гуляли по двору. Прогулка продолжалась всего минут десять, во время которых строжайше запрещалось разговаривать. Раз в две недели нам позволяли помыться в бане, и только Бог знает, почему мы не получили смертельных заболеваний при этом из-за сильных сквозняков, поскольку двери в предбаннике не закрывались, и из-за этого воздух в бане всегда был холодным.
Полная изоляция одиночного заключения, в котором мы теперь находились, со временем становилась невыносимой, вызывая приступы крайнего нервного возбуждения, сменяющиеся состоянием полной апатии. Трудность нашего положения усугублялась приближением Пасхи, когда каждый русский человек испытывает настоятельную потребность в сердечном общении с близкими людьми. При старом режиме Пасха даже в тюрьме всегда отмечалась как праздник, и в это время тюремщики старались относиться к заключенным с братской добротой и любовью. По этому случаю в ночь накануне Пасхи Смирнов, прапорщик, командующий охраной, шумно вошел с двумя своими людьми в мою камеру, распространяя сильный запах алкоголя. Я заметил это, так как он поцеловал меня и прокричал в ухо: «Христос воскресе!» И для всех нас, запертых тогда в Трубецком бастионе, это было началом и концом пасхальных торжеств.
Несколькими днями позже я был внезапно вызван к Керенскому в канцелярию тюрьмы. Когда конвоиры привели меня туда, он разговаривал с Протопоповым. Я вскоре заметил, что Керенский всячески стремится узнать убывшего министра, получал ли Н. Е. Марков, лидер правого крыла Думы, деньги от правительства для поддержки правых, более консервативной части радикального движения.
Протопопов долго пытался уклониться от прямого ответа на этот вопрос; из его высказываний возникала весьма двусмысленная и неопределенная картина. Я сидел между ними и мог видеть в руках у Керенского документы, о содержании которых я был очень хорошо осведомлен и которые ясно показывали, что Министерством внутренних дел были выплачены
Во время допроса Протопопов демонстрировал поразительную робость и неуверенность. Казалось, что он стыдится признаться, что оказывал финансовую поддержку Маркову; это меня тем более удивляло, что я в конце 1916 года честно сообщил о своем мнении, что правительство не может обходиться без помощи патриотических партий и должно, следовательно, ассигновать какие-то суммы, чтобы поддержать их. Насколько я мог судить, не было необходимости держать это в секрете, так как в этом деле не было ничего такого, чего стоило бы стыдиться.
Тем не менее Керенский по этому поводу отчитал Протопопова самым оскорбительным образом, как мальчишку. К сожалению, мы были целиком в его власти, и он мог безнаказанно делать что угодно. Он насмехался над Протопоповым, спрашивал, как он, избранный народом член Думы, может оправдать свои действия по расходованию государственных средств на субсидирование пользующегося дурной славой Союза русского народа, чрезвычайно антидемократического и продемонстрировавшего злонамеренность в своих действиях. Манера, в которой Керенский бранил Протопопова, вызвала у меня такое отвращение, что я, наконец, встал и в весьма категоричном тоне спросил, необходимо ли мое присутствие для дальнейшего расследования. Когда Керенский ответил, что нет, я попросил солдата, который привел меня сюда, увести обратно в камеру. Так окончился мой первый перекрестный допрос, за которым последовали многие другие.
Раз в неделю заключенным разрешали принимать посетителей, и не могу даже выразить, как сильно я ждал встречи с женой. До первого свидания я не понимал, при каких тягостных обстоятельствах будет происходить разговор, но довольно скоро понял, что наших тюремщиков будет озлоблять любое наше проявление радости. При первом визите жены я, ничего не подозревая, спросил, как поживает мой друг Гвоздев, и совершенно не понял ее замешательства. Она сделала едва заметный знак глазами, и, повернувшись, я увидел прапорщика, стоящего за моей спиной и открыто записывающего слово в слово в свой блокнот наш разговор. И только тогда я понял, как опасно упоминать любые имена. Я ужаснулся своей неумышленной неосторожности и пришел в такое замешательство, что вскочил, покинул жену и поспешно вернулся в камеру.
Жизнь в тюрьме тянулась однообразно, так как мы не только были изолированы друг от друга и, конечно, не могли обмениваться мыслями, но у нас не было книг и газет и, следовательно, никакой возможности заниматься умственной деятельностью. Вместе с тем мы были постоянно голодны, так как еды, выдаваемой нам по распоряжению новых тюремных властей, было совершенно недостаточно. Единственным нашим развлечением, если его можно так назвать, были допросы, которым мы подвергались в Чрезвычайной комиссии, занятой расследованием «преступлений», совершенных различными чиновниками при старом порядке.
Беспомощность, с которой комиссия выполняла свою работу, была бы довольно забавной, если бы обсуждаемые темы не были так важны и если бы, по крайней мере, комиссия не решала мою судьбу, которая полностью находилась в ее власти. Сначала нас подробно допросили обо всех мельчайших деталях нашей прежней службы; но, очевидно, это не дало ничего, что наши следователи могли бы использовать, потому нам приказали записать свои собственные показания, указав все действия, совершенные нами «против интересов народа». Мне, например, предложили дать отчет обо всех мерах, предпринятых мной для подавления революционного движения, о моем образе действий в еврейском вопросе и о разных других вопросах, с которыми я имел дело по должности. Складывалось впечатление, что новые власти, которые при каждом удобном случае так много говорили народу о «преступлениях» царских чиновников, на самом деле не имели представления, в каких же преступлениях нас обвинить. И теперь они надеялись, что наши показания помогут найти улики, позволяющие призвать нас к ответу.