Полное собрание рассказов в одном томе.
Шрифт:
– Как там дома? – спрашивал Колька.
– Ничего. В порядке. Потеряешь колесико-то… – Отец с трудом ловил на одеяле крошечное колесико и подавал сыну.
– Это маятник называется.
– До чего же махонькое! Как только ухитряются делать такие?
– Делают. На заводе все делают.
– Меня, например, хоть убей, ни в жизнь не сделал бы такое.
Колька улыбался:
– То ты. А там умеют.
Андрей тоже улыбался… гладил ладонью колено и говорил:
– Да… там – конечно… Там умеют. Там
Охота жить
Поляна на взгорке, на поляне – избушка. Избушка – так себе, амбар рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни – собьют камелек, трубу на крышу выведут, и нары сколотят – живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек. Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, от камелька пышет жаром. И охватывает человека некое тихое блаженство, радость. «А-а!.. – хочется сказать. – Вот так-то». Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Давно было, интересно… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку.
В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
– Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», – понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все.
– Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
– Кто тут?
– Человек. – Никитич поджег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли? – спросил пришелец.
– Один. Проходи, чего в дверях расшиперился!
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз. – Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник. Не похож. Ни лицом, ни одежкой. – Март – он ишо свое возьмет.
– Какой март? Апрель ведь.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый. – Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего, – сказал парень. – Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость… – Выговор у парня не здешний, «расейский». Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства.
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.
Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот – сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то «стылый» – так определил Никитич.
– Садись, чего стоять-то?
Парень улыбнулся:
– Так не говорят, отец. Говорят – присаживайся.
– Ну – присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят.
– Присесть можно. Никто не придет еще?
– Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит. – Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки – не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу – не «охальная», простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик – учитель. Никитич очень любил учителей.