Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
Шрифт:
«Тоже страсть! – думал Райский. – Бедный Савелий! бедный – и я!»
X
С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне,
425
не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.
Домовитость Татьяны Марковны и порханье Марфиньки,
Он видел только одно, что лиловая занавеска не колышется, что сторы спущены в окнах, что любимая скамья стоит пустая, что нет Веры – и как будто ничего и никого нет: точно весь дом, вся окрестность вымерли.
Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему, – была – «уехать поскорей», а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним; его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней, не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непроницаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!
И какой опасной, безотрадной красотой блестит тогда ему в глаза эта сияющая, таинственная ночь!
Но если б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то тут около, кем полна ее жизнь и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это небо, эта Волга.
Но открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою живет – всё увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!
426
– Все ключи увезла! – с досадой сказал он в разговоре о Вере с бабушкой про себя.
Но Татьяна Марковна услыхала и вся встрепенулась.
– Какие ключи увезла? – в тревоге спросила она.
Он молчал.
– Говори, – приставала она и начала шарить в карманах у себя, потом в шкатулке. – Какие такие ключи: кажется, у меня все! Марфинька, поди сюда: какие ключи изволила увезти с собой Вера Васильевна?
– Я не знаю, бабушка: она никаких никогда не увозит, разве от своего письменного стола.
– Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой, Мариной, от которой-нибудь кладовой – поди скорей! Да что ты таишься, Борис Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, что ли, ты их?
– Да, – с злостью сказал он, – видел! показала, да и спрятала опять…
– Да какие они: с бородкой или вот этакие?..
Она показала ему ключ.
– Ключи от своего ума, сердца, характера, от мыслей и тайн – вот какие!
У бабушки отлегло от сердца.
– Вон оно что! – сказала она и задумалась, потом вздохнула. – Да, в этой твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!
– А что?
– Да так.
– Скажите мне, бабушка, что такое Вера? – вдруг спросил Райский, подсевши к Татьяне Марковне.
– Ты сам видишь: что тебе еще говорить? Что видишь, то и есть.
– Да я ничего не вижу.
– И никто не видит: свой ум, видишь ли, и своя воля выше всего! И бабушка не смей спросить ни о чем: «Нет да нет ничего, не знаю да не ведаю». На руках у меня родилась, век со мной, а я не знаю, что у ней на уме, что она любит, что нет. Если и больна, так не узнаешь ее: ни пожалуется, ни лекарства не спросит, а только пуще молчит. Не ленива, а ничего не делает: ни сшить, ни по канве, ни музыки не любит, ни в гости не ездит – так, уродилась такая! Я не видала, чтобы она
427
засмеялась от души или заплакала бы. Если и рассмеется, так прячет улыбку, точно грех какой. А чуть что не по ней, расстроена чем-нибудь, сейчас в свою башню спрячется и переживает там и горе, и радость – одна. Вот что!
– Что ж, это хорошо: свой характер, своя воля – это самостоятельность. Дай Бог!
– Вот, «дай Бог!» девушке – своя воля! Ты не натолкуй ей еще этого, Борис Павлыч, серьезно прошу тебя! Умен ты, и добрый, и честный: ты девочкам, конечно, желаешь добра, а иногда брякнешь вдруг – Бог тебя ведает что!
– Что же такое и кому я брякал, бабушка?
– Как кому? Марфиньке советовал любить, не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?
– Ах, бабушка, какая вы самовластная женщина: всё свое! Мало ли я спорил с вами о том, что любить по приказу нельзя!..
– Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал, как следует. Я не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не прогневайся! Это новые правила, что ли?
– Да, бабушка, новые; старый век проходит. Нельзя ему длиться два века. Нужно же и новому прийти!
– Да всё ли хорошо в твоем новом веке?
– Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна – и эта весна – любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть: заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфиньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
– А ты спроси Марфиньку, будет ли она счастлива и захочет ли счастья, если бабушка не благословит ее на него?