Полное собрание сочинений. Том 1. 1893–1894
Шрифт:
Нити, проходящей через всю органическую природу вплоть до человека, теория Маркса нимало не прерывает: она требует только, чтобы «рабочий вопрос» – так как таковой существует лишь в капиталистическом обществе – решался не на основании «общих изысканий» о размножении человека, а на основании особенных изысканий о законах капиталистических отношений. Но Ланге другого мнения: «в действительности же, – говорит он, – это не так. Прежде всего ясно, что фабричный труд уже в первых своих зачатках предполагает нищету» (154). И Ланге посвящает полторы страницы доказательствам этого положения, которое очевидно само собой и которое ни на волос не двигает нас вперед: во-первых, мы знаем, что капитализм сам создает нищету еще ранее той стадии его развития, когда производство принимает фабричную форму, ранее того, как машины создают избыточное население; во-вторых, и предшествующая капитализму форма общественного устройства – феодальная, крепостническая – сама создавала свою особую нищету, которую она и передала по наследству капитализму.
«Но даже с таким могучим помощником [т. е. с нуждой] первому предпринимателю лишь в редких случаях удается переманить значительное количество рабочих сил к новому роду деятельности. Обыкновенно дело происходит следующим образом. Из местности, где фабричная промышленность отвоевала уже себе права гражданства, предприниматель привозит с собою контингент рабочих; к нему он присоединяет несколько бобылей [218] ,
218
Между прочим: откуда взялись эти «бобыли»? Вероятно, по мнению Ланге, это – не остаток крепостных порядков и не продукт господства капитала, а результат того, что «в народных нравах не укрепилась тенденция добровольного ограничения рождений» (стр. 157)?
«В земледельческой стране, почва которой принадлежит мелким и крупным владельцам, неизбежно возникает, если только в народных нравах не укрепилась тенденция добровольного ограничения рождений, постоянный избыток рабочих рук и потребителей, желающих существовать на произведения данной территории» (157–158). Это чисто мальтузианское положение Ланге просто выставляет, без всяких доказательств. Он повторяет его еще и еще раз, говоря, что «во всяком случае народонаселение такой страны, хотя бы оно абсолютно и было очень редко, представляет обыкновенно признаки относительного перенаселения», что «на рынке постоянно преобладает предложение труда, между тем как спрос остается незначительным» (158), – но все это остается совершенно голословным. Откуда это следует, чтобы «избыток рабочих» получался действительно «неизбежно»? Откуда явствует связь этого избытка с отсутствием в народных нравах тенденции добровольного ограничения рождений? Не следовало ли, прежде чем рассуждать о «народных нравах», посмотреть на те производственные отношения, в которых живет этот народ? Представим себе, например, что те мелкие и крупные владельцы, о которых говорит Ланге, были соединены по производству материальных ценностей таким образом: мелкие владельцы получали от крупных земельные наделы на свое содержание и за это работали на крупных барщину, обрабатывая их поля. Представим далее, что эти отношения разрушены, что гуманные идеи до того закружили голову крупным владельцам, что они «освободили своих крестьян с землей», т. е. отрезали у них, примерно, 20 % наделов, а за остальные 80 % заставили платить покупную цену земли, повышенную вдвое. Понятно, что эти крестьяне, обеспеченные таким образом от «язвы пролетариата», по-прежнему должны работать на крупных владельцев, чтобы существовать, но работают они теперь уже не по наряду крепостного бурмистра, как прежде, а по свободному договору, – следовательно, перебивают друг у друга работу, так как теперь они уже вместе не связаны и каждый хозяйничает за свой счет. Этот порядок перебивания работы неизбежно вытолкнет некоторых крестьян: так как они вследствие уменьшения наделов и увеличения платежей стали слабее по отношению к помещику, то конкуренция их увеличит норму прибавочного продукта, и помещик обойдется меньшим числом крестьян. Сколько бы ни укреплялась в народных нравах тенденция добровольного ограничения рождений, – образование «избытка» все равно неизбежно. Рассуждение Ланге, игнорирующее общественно-экономические отношения, служит только наглядным доказательством негодности его приемов. А Ланге ничего не дает еще кроме таких же рассуждений. Он говорит, что фабриканты охотно переносят производство в деревенскую глушь по той причине, что там «всегда имеется наготове потребное количество детского труда для любого дела» (161), не исследуя, какая история, какой способ общественного производства создал эту «готовность» родителей отдавать своих детей в кабалу. Его приемы всего рельефнее выясняются на таком его рассуждении: он цитирует Маркса, который говорит, что машинная индустрия, давая возможность капиталу покупать труд женщин и детей, делает рабочего «работорговцем».
«Так вот к чему клонилась речь!» – победоносно восклицает Ланге. – «Но разве можно думать, что рабочий, который из нужды продает свою собственную рабочую силу, так легко перешел бы еще и к торговле женою и детьми, если бы его и к этому шагу не побуждали, с одной стороны, нужда, а с другой – соблазн?» (163).
Добрый Ланге довел свое усердие до того, что защищает рабочего от Маркса, доказывая Марксу, что рабочего «толкает нужда».
«…Да и что иное в сущности представляет собою эта все дальше развивающаяся нужда, как не метаморфозу борьбы за существование?» (163).
Вот к каким открытиям приводят «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода»! Узнаем ли мы хоть что-нибудь о причинах «нужды», об ее политико-экономическом содержании и ходе развития, если нам говорят, что это – метаморфоза борьбы за существование? Ведь это можно сказать про все, что угодно, и про отношения рабочего к капиталисту, и землевладельца к фабриканту и к крепостному крестьянину и т. д., и т. д. Ничего, кроме подобных бессодержательных банальностей или наивностей, не дает нам попытка Ланге исправить Маркса. Посмотрим теперь, что дает в подкрепление этой поправки последователь Ланге, г. Струве – на рассуждении о конкретном вопросе, именно перенаселении в земледельческой России.
Товарное производство – начинает г. Струве – увеличивает емкость страны. «Обмен проявляет такое действие не только путем полной, технической и экономической, реорганизации производства, но и в тех случаях, когда и техника производства остается на прежней ступени, и натуральное хозяйство удерживает, в общей экономии населения, прежнюю доминирующую роль. Но в этом случае после короткого оживления совершенно неизбежно наступает «перенаселение»; в нем, однако, товарное производство если и виновато, то только: 1) как возбудитель, 2) как усложняющий момент» (182). Перенаселение наступило бы и без товарного хозяйства: оно носит некапиталистический характер.
Вот те положения, которые выставляет автор. С самого начала они поражают той же голословностью, какую мы видели у Ланге: утверждается, что натурально-хозяйственное перенаселение неизбежно, но не поясняется, каким именно процессом оно создается. Обратимся к тем фактам, в которых автор находит подтверждение своих взглядов.
Данные за 1762–1846 гг. показывают, что население в общем размножалось вовсе не быстро: ежегодный прирост – 1,07–1,5 %. При этом быстрее размножилось оно, по словам Арсеньева, в губерниях «хлебопашественных». «Факт» этот, – заключает г. Струве, –
Затем г. Струве приводит данные об уменьшении крепостного населения перед освобождением. Экономисты, мнение которых он сообщает, приписывают это явление «упадку благосостояния» (189). Автор заключает:
«Мы остановились на факте уменьшения числа крепостного населения перед освобождением, потому что он – по нашему мнению – бросает яркий свет на экономическое положение России в ту эпоху. Значительная часть страны была… насыщена населением при данных технико-экономических и социально-юридических условиях: последние были прямо неблагоприятны для сколько-нибудь быстрого размножения почти 40 % всего населения» (189). При чем же тут «закон» Мальтуса о соответствии размножения со средствами существования, когда крепостнические общественные порядки направляли эти средства существования в руки кучки крупных землевладельцев, минуя массу населения, размножение которой подвергается изучению? Можно ли признать какую-нибудь цену за таким, например, соображением автора, что наименьший прирост оказался или в малоплодородных губерниях со слабым развитием промышленности, или в густо населенных чисто земледельческих губерниях? Г. Струве хочет видеть в этом проявление «некапиталистического перенаселения», которое должно было бы наступить и без товарного хозяйства, которое «соответствует натуральному хозяйству». Но с таким же, если не с большим правом можно было бы сказать, что это перенаселение соответствует крепостному хозяйству, что медленный рост населения всего более зависел от того усиления эксплуатации крестьянского труда, которое произошло вследствие роста товарного производства в помещичьих хозяйствах вследствие того, что они стали употреблять барщинный труд на производство хлеба для продажи, а не на свои только потребности. Примеры автора говорят против него: они говорят о невозможности построить абстрактный закон народонаселения, по формуле о соответствии размножения со средствами существования, игнорируя исторически особые системы общественных отношений и стадии их развития.
Переходя к пореформенной эпохе, г. Струве говорит; «в истории населения после падения крепостного права мы видим ту же основную черту, что и до освобождения. Энергия размножения в общем стоит в прямой зависимости от земельного простора и земельного надела» (198). Это доказывается табличкой, группирующей крестьян по размеру надела и показывающей, что прирост населения тем больше, чем больше размер надела. «Да оно и не может быть иначе при условии натурального, «самопотребительского»… хозяйства, служащего прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя» (199).
Действительно, если бы это было так, если бы наделы служили прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд производителя, если бы они представляли единственный источник удовлетворения этих нужд, – тогда и только тогда можно было бы выводить из подобных данных общий закон размножения. Но мы знаем, что это не так. Наделы служат «прежде всего» для удовлетворения нужд помещиков и государства: они отбираются от владельцев, если эти «нужды» не удовлетворяются в срок; они облагаются платежами, превышающими их доходность. Далее, это – не единственный ресурс крестьянина. Дефицит в хозяйстве, говорит автор, должен превентивно и репрессивно отражаться на населении. Отхожие промыслы, отвлекая взрослое мужское население, сверх того задерживают размножение (199). Но если дефицит надельного хозяйства покрыт арендой или промысловым заработком, то средства существования крестьянина могут оказаться вполне достаточными для «энергичного размножения». Бесспорно, что так благоприятно обстоятельства могут сложиться лишь для меньшинства крестьян, но – при отсутствии специального разбора производственных отношений внутри крестьянства – ниоткуда не видно, чтобы этот прирост шел равномерно, чтобы он не вызывался преимущественно благосостоянием меньшинства. Наконец, автор сам ставит условием доказательности своего положения – натуральное хозяйство, а после реформы, по его собственному признанию, широкой волной проникло в прежнюю жизнь товарное производство. Очевидно, что для установления общего закона размножения данные автора абсолютно недостаточны. Мало того – абстрактная «простота» этого закона, предполагающего, что средства производства в рассматриваемом обществе «служат прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя», дает совершенно неправильное, ничем не доказанное освещение в высшей степени сложным фактам. Например: после освобождения – говорит г. Струве – помещикам выгодно было сдавать крестьянам земли в аренду. «Таким образом, пищевая площадь, доступная крестьянству, т. е. его средства существования, увеличилась» (200). Это прямолинейное отнесение всей аренды на счет «пищевой площади» совершенно голословно и неверно. Автор сам указывает, что помещики брали себе львиную долю продукта, производимого на их земле (200), так что еще «опрос, не ухудшала ли такая аренда (за отработки, например) положения арендаторов, не возлагала ли она на них обязательств, приводивших в конце концов к уменьшению пищевой площади. Далее, автор сам указывает, что аренда под силу лишь зажиточным (216) крестьянам, в руках которых она должна являться скорее средством расширения товарного хозяйства, чем укрепления «самопотребительского». Если бы даже было доказано, что в общем аренда улучшила положение «крестьянства», – то какое значение могло бы иметь это обстоятельство, когда, по словам самого автора, бедняки разорялись арендами (216) – т. е. это улучшение для одних означало ухудшение для других? В крестьянской аренде, очевидно, переплетаются старые, крепостнические отношения и новые, капиталистические; абстрактное рассуждение автора, не принимающего во внимание ни тех, ни других, не только не помогает разобраться в этих отношениях, а напротив, запутывает дело.