Полное собрание сочинений. Том 13. Запечатленная тайна
Шрифт:
А через день позвонили из Киева: «Петр Билан – это я… Да, живой и здоровый. Приезжайте… Да хоть сегодня!» И я побежал за билетом на самолет.
В Швейцарии, слушая Карла, на встречу с Петром я надеялся мало. Столько лет минуло, сложности жизни, возраст… И вот стою на восьмом этаже перед дверью, и от встречи отделяют лишь три секунды звонка…
– Заходите, заходите. Ласкаво просимо!..
Полный приветливый человек у порога. Встретив его на улице, я бы подумал: художник – длинные с проседью волосы, берет, внимательный взгляд за очками.
1944 год.
Квартира даже глазу неопытного человека тоже бы подсказала: живет художник – в горшках и вазах сухие стебли растений, снопы кистей, на мольберте холст, повторяющий вид за окном. Поросший вишнями киевский косогор почти стеной соседствует с домом – белый цвет на холсте, белые лепестки вишен на подоконнике. Оглушительно, кажется, протяни руку – достанешь певца, щелкает соловей.
Тут живут четверо. Билан Петр Ильич, его жена Нина Викторовна, дочь Галя, зять Игорь. Все четверо – художники.
Молодых в доме сегодня нет, уехали на Десну. Петр Ильич чинит автомобиль и урывками – «не упустить запоздавшее в этом году цветенье» – пишет картину. Нина Викторовна сидела над рисунками для издательства. Но теперь сразу же все отложено, отодвинуто в сторону. Садимся за стол с самоваром и знаменитым киевским тортом. По рукам идут фотографии из Швейцарии.
– Да, Карл… Встретил на улице – не узнал бы. И он меня тоже бы не узнал. Были совсем молодые…
Нина Викторовна приносит семейные реликвии: письма Петра (размером с газетный лист и украшенные рисунками – посылались из армии перед войной), потертые, с помутневшим стеклом часы швейцарского производства, золотую десятифранковую монету – подарок Петру на память, пожелтевшие снимки.
Разговор о прожитом длится далеко за полночь и продолжается утром.
В 1940 году Петра призвали в армию. Было ему восемнадцать. Столько же было Нине Макаровой. Они учились в Одесском художественном училище. Собирались уже пожениться, но не успели.
Письма размером в газету рядовой Билан слал в Одессу из белорусского Слуцка. Писал солдат урывками ежедневно. Ставил число и начинал: «Ну вот, моя курносая, опять скажу в самом начале, что очень тебя люблю…»
Петр Билан сегодня.
Сейчас письмам четыре десятка лет. На сгибах бумага вся в дырках, карандашные строчки еле заметны. Петр Ильич под предлогом, что лучше разбирает свой почерк, с улыбкой забирает листы и надевает очки.
– Ну, тут я соловьем заливаюсь… Тут опять объяснение… Надо же, сколько чепухи я писал, – смеется он, поглядывая на Нину Викторовну.
– А я каждый лист наизусть знаю, – говорит сидящая рядом с ним жена. Опуская места, слегка смущающие Петра Ильича, она по памяти пересказывает, как жилось солдату в артиллерийском полку. Как был он польщен возможным определением в школу младших лейтенантов и как опасался, что это может увести с уже выбранного пути. «На листе фанеры я нарисовал на днях молодого бойца. Получилось! Самому нравится. А в части только и разговоров об этом портрете. Старшина сказал, показывая на меня пальцем: «Да его за такую работу шоколадом надо кормить, а не щами да кашей!» «…Нина, жизнь у меня сейчас примерно в миллион раз сложнее, чем на гражданке. Но я чувствую силу. И вполне принимаю армейский закон: не хочешь – заставят, не можешь – научат…»
Карл Кеплер.
Писал Петр в Одессу о белорусском пейзаже. «Сочетание серых деревянных домишек, серого неба с крупинками инея на траве – просто чудо! Мы с тобой обязательно приедем сюда и будем писать… Два года службы – и мы увидимся». Эти строчки помечены восемнадцатым днем октября предвоенного года. До момента, когда письма в Одессу перестанут идти, пройдут месяцы. Петра на снимке этого времени мы видим в буденовке, с палитрой в руках у холста. «Я писал с натуры ребят, вернувшихся с финского фронта».
В июне 1941 года 451-й артиллерийский полк 113-й стрелковой дивизии, где служил и Билан, был передвинут к самой границе. «Ставили палатки. Пилили лес. Сделали скамейки амфитеатром. Мне как художнику работы было от зари до зари… Двадцать второго июня утром я проснулся от взрыва бомб».
По недоразумению (в суматохе натянул гимнастерку политрука) рядовой Билан на полдня сделался командиром. Разгоряченный полковник, увидев человека с четырьмя треугольниками в петлицах, приказал атаковать деревню, откуда били три пулемета. «Объяснять нелепость моего положения было некогда, бессмысленно и опасно. Возглавил атаку. Пулеметы умолкли. Но много своих полегло. Я был не очень серьезно ранен. После боя уже говорю: ребята, я ж не политрук, я художник из клуба…»
Но обстановка в те дни требовала не формального старшинства, а инициативы и смелости – от полка остались разрозненные мелкие группы. Одну из них в несколько человек возглавил Билан и, ориентируясь по компасу, повел на восток, вслед затихавшему с каждым днем фронту.
«Шли только лесом и по болотам, обходили деревни и даже проселочные дороги. Несколько суток не ели. Пробовали жевать сосновую кору, сырые грибы… И решились наконец зайти в одну деревушку. Возле нее, на тонком месте, попали под минометный огонь. Я, помню, зачерпнул обоими сапогами болотной жижи. Пришлось разуться и пробираться к лесу, держа в руке сапоги. И тут вдруг что-то оборвалось… Очнулся я возле воронки, не понимая, где я и что со мной. Вижу только: рука в крови и босой. Потянулся за лежавшим в стороне сапогом, а в нем – нога, кому-то из наших оторвало. И тут увидел выходящих из-за куста двух немцев с автоматами у живота. Было это 8 или 9 июля.
…Пункт сбора пленных был где-то под Белостоком. Там сытый молодой немец насмешливо глянул на мои босые побитые ноги и громко сказал другому: «Этот скоро будет в раю». Я понимал по-немецки и мог только гадать, каким способом в этой рай отправляют».
Из лагеря пленных колонной погнали по мощенной камнем дороге. И гнали без остановки около ста километров. Если кто-нибудь приседал, изнемогнув, сейчас же слышалась автоматная очередь. «Ноги у меня кровоточили, болела раненая рука, и временами казалось: лучше уж сесть. Но вспоминалось лицо Нины, вспоминался отец – деревенский плотник, вспоминалась почему-то ветряная мельница в нашем селе Новоникольском под Мелитополем, и я сжимал зубы: не сяду!»
Тех, кто дошел, загоняли в вагоны. Набивали каждый товарный вагон людьми так, что можно было столько стоять. Но заставляли влезать еще и еще. Колотили людей по спинам резиновой палкой, и они, конечно, находили себе место в вагоне. «Кто слабее, сразу же стал задыхаться. Некоторые на ногах прямо и умирали… И через двое суток стало просторно. Мертвых немцы заставляли класть у вагонов…»
Конечная остановка у этого поезда была где-то в Германии. Пленных отвели в один из страшных «торфяных лагерей». Тут не было ни бараков, ни какого-либо навеса, ничего. Пустынный торфяник, обнесенный столбами с колючей проволокой, выгребная яма внутри ограды, а за оградой постройка из досок, в которой жила охрана. По углам ограды стояли вышки для пулеметов. Дождь или солнце – спрятаться было негде. Садились, тесно прижавшись друг к другу. Ежедневная пища – ломтик хлеба размером с четыре положенных рядом спичечных коробка и пареная трава.