Полное собрание стихотворений под ред. Фридмана
Шрифт:
Стремление Батюшкова «мечтать», в целом не характерное для писателей классицизма, чье мировоззрение вырастало на строго рационалистической основе, во многом определило его симпатии к карамзинской школе, провозгласившей примат чувства над разумом и сделавшей «жизнь сердца» основным содержанием поэтического творчества. Тяготение к новой литературной школе было подготовлено влиянием на Батюшкова талантливого предшественника сентиментализма М. Н. Муравьева. А в 1809—1810 годах он сближается с Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским и П. А. Вяземским. Ставши деятельным участником литературной партии карамзинистов, Батюшков начинает выражать ее эстетические и литературные взгляды, полярно противоположные принципам и теориям, на которых строился классицизм.
Школа карамзинистов отстранялась от общественных тем, занимавших центральное место в литературе классицизма; это являлось ее идейной слабостью. Но карамзинисты тонко рисовали психологический мир человека, они
«Живи как пишешь, и пиши как живешь... Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы» (II, 120). Стремясь к такой правде, Батюшков, как и вся карамзинская школа, порывает с нормативностью классицизма и по существу настаивает на отходе от стеснительной системы правил, заменяя ее понятием «вкуса», основанного исключительно на непосредственном эстетическом чувстве, не подчиняющемся строгим законам разума. «Вкус не есть закон, — утверждает Батюшков, — ибо он не имеет никакого основания, ибо основан на чувстве изящного...» [21]
21
«Разные замечания» (ПД).
Считая, что «чувство умнее ума», [22] Батюшков высоко оценивает тех писателей, которые следовали этому принципу, выразили в своем творчестве внутренний мир личности и были связаны с карамзинизмом или являлись его предшественниками. Из числа предшественников Н. М. Карамзина он особенно выделяет автора «Душеньки» И. Ф. Богдановича, подчеркивая, что его поэма ознаменована «истинным и великим талантом» (II, 241), и М. Н. Муравьева, в лирике которого «изображается, как в зеркале, прекрасная душа». [23] Батюшков хвалит стихи самого Н. М. Карамзина, «исполненные чувства» (II, 242), определяя его как «единственного писателя, которым может похвалиться и гордиться наше отечество» (III, 217), отмечает «красивость и точность» языка произведений И. И. Дмитриева (II, 337) и называет Ю. А. Нелединского-Мелецкого «Анакреоном нашего времени» (III, 128).
22
Там же.
23
«Речь о влиянии легкой поэзии на язык» (Сочинения К. Н. Батюшкова, под ред. Д. Д. Благого. М.—Л., 1934, стр. 365).
К «блестящим» образцам русской лирики Батюшков относит «горацианские оды» В. В. Капниста (II, 242), влившиеся в общий поток карамзинистской поэзии; при этом он отводит Капнисту виднейшее место среди мастеров русского стихотворного языка: «Кто хочет писать, чтоб быть читанным, — указывает он Гнедичу, — тот пиши внятно, как Капнист, вернейший образец в слоге...» (III, 47).
Но самые сильные художественные симпатии Батюшков испытывает к своим соратникам, «младшим» карамзинистам. Он одобряет раннюю лирику Вяземского и называет музу последнего «живой и остроумной девчонкой» (III, 468). И лучшим «новым» русским поэтом своего времени Батюшков считает Жуковского. «Он у нас великан посреди пигмеев», — пишет Батюшков Гнедичу, тут же называя Жуковского «талантом редким в Европе» (III, 416). [24]
24
Еще показательнее чисто карамзинистская оценка Жуковского, данная в письме Батюшкова от 1812 г. к Вяземскому: «Редкая душа! редкое дарование! душа и дарование, которому цену, кроме меня, тебя и Блудова, вряд ли кто знает. Мы должны гордиться Жуковским. Он наш, мы его понимаем». (См. это письмо, опубликованное мной в «Известиях Академии наук СССР», отделение языка и литературы, 1955, т. 14, вып. 4, стр. 370).
Литература русского классицизма была в основном посвящена проблемам государственного значения. Однако уже в ней возникает интимная лирика. Частная жизнь человека раскрывалась в анакреонтических стихах Кантемира и Ломоносова, в элегиях и любовных песнях Сумарокова и в особенности в анакреонтике позднего Державина, в творчестве которого сосуществовали два полярно противоположных образа: «полезного» государственного деятеля и отказавшегося от славы и чинов эпикурейца (см. стихотворный диалог Державина: «Философы пьяный и трезвый»). Но если создатели русского классицизма не смогли создать новый, более совершенный и тонкий метод изображения внутреннего мира человека, то все же их интимная лирика предвосхитила в известной мере поэзию Карамзина и Дмитриева, которые в историко-литературном плане явились предромантиками, давшими новое, хотя и довольно поверхностное изображение внутренней жизни личности. Этим, в частности, следует объяснить сочувственные высказывания Батюшкова о крупных поэтах русского классицизма, историческое значение которых было для него несомненным. Так, он с почтением говорил об А. Д. Кантемире, которому посвятил содержательный очерк «Вечер у Кантемира» (1816), М. В. Ломоносове (его он, по свидетельству современников, особенно любил и уважал) и о А. П. Сумарокове, в котором он видел смелого литературного полемиста, смеявшегося над «глупостью писателей» (III, 59).
Очень сложным было отношение Батюшкова к Г. Р. Державину, творчество которого явилось вершиной русского классицизма и вместе с тем знаменовало собой его распад и выход русской поэзии на новые пути. Батюшков и Державин были во враждебных литературных лагерях. Державин был «более всех взбешен» антишишковистским произведением Батюшкова «Видение на берегах Леты», [25] а для Батюшкова, в свою очередь, была совершенно неприемлема литературная позиция Державина, входившего в «Беседу любителей русского слова». Имея в виду эту позицию и конфликт, произошедший в 1811 году между Гнедичем и Державиным, Батюшков писал: «Он истинный гений и... не смею сказать — враль!» (III, 112; «вралями» Батюшков часто называл членов «Беседы»). Но поздняя литературная позиция Державина отнюдь не заслоняла для Батюшкова огромной объективной ценности его творчества. Преклоняясь перед этим творчеством, Батюшков считал Державина «божественным стихотворцем» (III, 153). Батюшков больше всего ценил искусство Державина создавать яркие живописные образы. Однажды он затрепетал при чтении державинского описания потемкинского праздника. Он с такой необычайной ясностью увидел перед собой нарисованную Державиным картину, что, потрясенный, «вне себя побежал к сестре». «Ничем, никогда я так поражен не был!» — восклицал Батюшков, сообщая об этом случае Гнедичу (III, 53).
25
Письмо Н. И. Гнедича к Батюшкову от февраля 1810 г. (ПД).
Деятельность же эпигонов классицизма раздражала и возмущала Батюшкова, и он стал одним из самых ревностных участников борьбы карамзинистов против шишковистов — политических и литературных консерваторов, безуспешно пытавшихся возродить архаические традиции высокой поэзии XVIII века. Эта борьба «новой школы» против лагеря «староверов» играла несомненно прогрессивную историко-литературную роль. По словам Белинского, в лице шишковистов «казалось, вновь восстала русская упорная старина, которая с таким судорожным и тем более бесплодным напряжением отстаивала себя от реформы Петра Великого». [26]
26
«Взгляд на русскую литературу 1847 года» (Белинский, т. 10, стр. 288).
Батюшков резко и ядовито нападает на литературных «староверов» — С. А. Ширинского-Шихматова, А. А. Шаховского, Д. И. Хвостова и самого А. С. Шишкова. Он решительно осуждает стихи Шишкова, которые «ниже всего посредственного», его прозу, где «нет ни мыслей, ни ума» (III, 121, 127), его литературно-критические взгляды, так как он восхищается «мертвыми, потому что они умерли, да живыми — мертвыми», наконец, его лингвистические теории. Как бы подводя итог литературной деятельности Шишкова, Батюшков восклицает: «Что он написал хорошего? Хотя б одну страницу» (III, 142). [27]
27
В конце 1810-х годов отношение Батюшкова к Шишкову, по-видимому, несколько изменилось. В плане курса русской словесности, относящемся к 1817 г., Батюшков писал о Шишкове: «Он прав, он виноват» («Чужое — мое сокровище». — Соч., т. 2, стр. 338).
Батюшков порицает темное мистическое содержание творчества шишковистов, их претензию на истинный патриотизм и в особенности их стиль, знаменовавший собой вырождение традиций классицизма. Он пародийно снижает высокие жанры XVIII века, которые старались воскресить шишковисты, — оду, героическую поэму, трагедию (см. его эпиграммы «Совет эпическому стихотворцу» и «На поэмы Петру Великому»), с негодованием обрушивается на архаический язык эпигонов классицизма. «Варвары, они исказили язык наш славенщизною!» — восклицает поэт (III, 409).