Польша против Российской империи: История противостояния
Шрифт:
Туда же отвезли еще два трупа: помещика Рутковского и работника с какой-то железной фабрики, Бренделя. Четвертый, ученик реальной гимназии, Арцыхевич, отвезен в квартиру родителей, живших в доме графа Андрея Замойского. Пятый труп не был никем узнан в течение всего того дня. После оказалось, что это рабочий с нового моста, строившегося на Висле, Адамкевич. Его повезли было в Замок показать наместнику и пожаловаться на возмутительное поведение солдат; но казаки, находившиеся на Краковском предместье еще в значительном числе, заворотили дружку с трупом назад (близ колонны Зигмунта), и она направилась к тем же патриоткам Кунке, которые, однако ж, увидя четвертый труп, сказали: «Нет, уж с нас и тех трех довольно!» И отказались принять. Тогда возившие труп после небольших совещаний
В Европейской гостинице (которая становилась с каждым часом более и более любимым, модным пунктом помещичьих сборищ) был тогда управляющим немец Кноль. Он хотел было воспрепятствовать принятию трупа: куда! Его никто и не слушал. Мертвеца тащили по коридорам, требуя ему удобного помещения. Один из владетелей гостиницы, Вамбах, случившийся на ту пору дома, приказал отвести во втором этаже 64-й номер [116] , который назначался для концертов и потому большей частью был пуст. Здесь положен Адамкевич (по другим Брендель) на матрасе и чистой простыне, часу в четвертом дня. Потом, в разные часы, подвезли туда же и других, исключая Арцыхевича, который оставался до конца у родителей, в доме Замойского. Европейская гостиница поступала в число исторических домов Варшавы.
116
В нашем третьем. Приходится как раз над кондитерской Люрса (тогда Конти) через этаж.
С этой минуты начало твориться в городе нечто совершенно необычайное.
Прежде всего номер, где были сложены тела, обили, по распоряжению каких-то таинственных властей, черным сукном; а в доме Замойского, по уверению некоторых, обили черным сукном даже ворота изнутри двора, и хозяин должен был это позволить.
Вход в номер, где лежали трупы, охранялся поочередно воспитанниками медико-хирургической академии, которые пропускали военных не иначе как после довольно долгих переговоров.
Куда делось русское правительство, полиция? Как случилось, что тела убитых в свалке народа с войсками оставлены в распоряжении толпы? Чего мы испугались? Все это опять вопросы, на которые пусть уж отвечает будущее…
Но как бы то ни было, странный испуг властей был сейчас же замечен всеми в городе, почувствован каждым поляком и каждой полькой. Все поняли, что это такие мгновения, которыми надо пользоваться, ковать железо, пока горячо, высказать требование смело и громко. В этих чувствах, в этих бурных порывах заявить правительству о своих нуждах и обидах, наговорить ему побольше всякой всячины, за прошлое и за будущее, — слились теперь все жители Варшавы. А недавние безумцы и молокососы (warjaty i smarkate), против которых старшие за несколько часов перед тем просили у наместника войск, кого в крайнем случае вся благоразумная часть населения была не прочь выдать правительству с головой, эти безумцы попали вдруг в герои, мало этого — в вожди и начальники всего города. Невероятный факт успеха их манифестации, непостижимый триумф над властью как бы заверяли, что они знают, что делают, что их надо слушать и никого более. «Как гусей, спасших Рим (замечает Авейде), их носили торжественно на руках по всему городу и трубили в трубы».
Разумеется, такой финал последовал единственно потому, что почва, на которой все это творилось, была несерьезна; потому что подкладкой всякого поляка, как бы он по-видимому благовоспитан и умерен ни был, есть все-таки безумие и фантазия, не знающая границ. Опять забыли, что правительству стоит только дунуть на призрак, и его не станет; что из римских гусей завтра же может быть приготовлено самое обыкновенное русское жаркое. Все покраснели, все сбились, от мала до велика, весь город. Утром того дня в нем еще были головы, рассуждавшие, как надо; к вечеру не стало ни одной: все свихнулось.
Есть в Варшаве, вблизи Римарской площади, неказистый серый домик в два этажа, стоящий в глубине двора и почти невидимый за другими строениями. Домик тихий и уединенный. Житейские волны катятся от него далеко, на расстоянии длинного двора. Направо и налево, точно крылья, так называемые оффицины; в середине, в углублении, корпус. Так строились все прежние польские «палацы» [117] .
Описываемый нами палац, или дом, есть скромная купеческая ресурса Варшавы, иначе клуб, куда сходились по вечерам провести время «по-клубному» горожане средней руки, все живое, рассуждающее, деятельное из городского населения. Никакого другого польского клуба в Варшаве тогда еще не было; «обывательский» только строили.
117
Изображение можно видеть в № 151 Tygodnika Illustr. за 1870, с. 245.
А еще прежде, до революции 1830 года, сюда хаживали и военные. Серый домик, тихий только снаружи, издали, был внутри вовсе не тих и видал и слыхал больше, чем иной яркий палац, выставленный на вид, во всей красе и громко о себе кричащий.
Здесь, между прочим, полковник Кицкий был озадачен неестественным выражением в лицах подхорунжих, явившихся на бал, за два дня перед страшной ночью 29 ноября 1830 года{17}.
Что подумал бы полковник Кицкий, если б он, точно так же как тогда, сидел в знакомой ему ресурсе вечером 27 февраля 1861 года? Сколько бы неестественного, странного и неразгаданного заметил он в физиономиях лиц, мелькавших там уже не кучками, какая вошла 27 ноября 1830 года с Набедяком, а целыми массами, словно ресурса давала вечер всей Варшаве.
Двери настежь. Народ входил и выходил. Лица сияли. Шум и говор невероятный. Откупщик вина и табаку, банкир Кронеберг, велел принести всевозможных напитков и сигар для угощения публики даром.
В одном углу старой, закопченной, сумрачной залы, довольно давно не знавшей никаких реставраций, собралось обсудить вопросы, не терпевшие отлагательства, все, что в красной партии считало себя более влиятельным и старшим. Здесь была и вся бюргерия, приставшая к Юргенсу и Денелю в самое последнее время; присоединились кое-какие и лишние, не принадлежащие никуда. Всем хотелось разыгрывать историческую роль, явиться на публичной арене в минуту… великую. Всем казалось, что пришла такая минута.
После неизбежного при подобных сходбищах, неопределенного, хаотического крика было решено послать в Замок депутатов, которые бы изложили перед наместником в надлежащем виде грустный факт нападения войск на безоружных и просили нарядить следствие для рассмотрения поступка генерала Заболоцкого, после чего была составлена депутация, или (как обыкновенно говорят по-польски) делегация из следующих лиц: от духовного сословия — ксендзы-каноники Иосиф Вышинский и Иосиф Стецкий; от помещиков — Яков Петровский и Теофил Петровский; от кружка литераторов — Иосиф Крашевский и Иосиф Кениг; от военного сословия — бывший полковник польских войск (произведенный революцией 1830 года в генералы) Иосиф Левинский; банкиры — Леопольд Кронеберг и Матвей Розен; доктор Тит Халубинский; купеческий голова Ксаверий Шленкер; фотограф Карл Байер; адвокат Август Тршетршевинский; старшина сапожничьего цеха Станислав Гишпанский и главный еврейский раввин Майзельс.
Но прежде чем эта делегация была составлена, в Замке успело перебывать несколько самых почетных лиц города, между прочим: архиепископ Фиалковский, граф Андрей Замойский и Фома Потоцкий.
Все они наговорили наместнику таких вещей, каких Замок еще не слыхивал. В особенности странно вел себя Потоцкий. Мы уже сказали, что в эту пору, с вечера 27 февраля, не осталось в городе ни одного истинно благоразумного и благовоспитанного поляка. Все забылись перед властью и стали с ней неприлично и неосторожно шутить.