Шрифт:
Коммунистам, офицерам флота
Н.П. Аристову, В.А. Тевянскому
Жизнь прожить — не поле перейти. Бывает же так, привяжется фраза — не отогнать. О чем подумать хочешь, не можешь, все эта фраза забивает. Жизнь прожить — не поле перейти…
Опять же… Смотря какое поле. Походил я по ним. В дождь, в грязь, в осеннюю распутицу. Попалось одно такое: мины, мины кругом. Не помню, как выбрался. На таком поле один шаг неверный сделаешь, и переходить некому. Однажды… По полю я как раз бежал. Гладкое такое поле, здоровое. Лето было. Трава вымахала в пояс. Я и не заметил, как влетел в путанку. Проволока по полю расстелена. Называется спираль Бруно. Тонкая, ее не заметишь с разбега. Так запутался, что еле выбрался. В войну ее против пехоты
С трудом, но я все же гоню и эту фразу из головы и воспоминания о войне. Войне конец. Ее теперь не будет никогда. Не может такого быть, чтобы опять война.
…Бытие определяет сознание. Еще одна фраза привязалась. Точная, как выстрел в десятку. Точнее не скажешь. Мое сегодняшнее бытие определяет мое же сознание. И кажется мне, что люди напрасно называют свет белым. Он черно-белый. По крайней мере, для меня. Еще мне кажется, что живу я на этом черно-белом свете лет сто, не меньше. Прямо-таки изжился весь, а впереди прорва лет. Правда. Не первый раз так думаю. Открыл для себя, что в ненастье годы растягиваются до бесконечности. В этой бесконечности я для себя лазейку нашел. Как навалится жизнь комлем березовым, так я и ухожу в прошлое. Копошится, копошится в такие минуты у меня в голове разное. Ищу, что получше было в прошлом своем. Не всегда получается. Чаще чернота видится. В душе хлябь осенняя растекается, кочки сухой нет. Жить тем не менее надо. Зачем? Для чего? Пытаюсь найти ответы на эти вопросы и не нахожу. Потому и цепляюсь за прошлое, память свою благодарю за то, что нет-нет да и подбросит она из черноты просвет. Кидаюсь в этот просвет, как летом в воду, размахиваю руками, гребу к тому берегу, на котором посветило. Радуюсь, когда удается доплыть. Потому что, если уж в той моей жизни были просветы, значит, в будущем их должно быть больше. Шторм, каким бы сильным он ни был, сменяется штилем, ночь — днем. Перемены должны наступать, иначе не жизнь, черт-те что получиться может, белиберда. По-разному примеряю я к себе и ситуацию, в которой оказался. Сегодня мне, как никогда раньше, надо найти выход. Не находится. Ничего придумать не могу. Ну, просто колун колуном. Воздуха нет. Хоть глоточек отхватить. Маленький, прямо-таки комариный глоточек воздуха, и будь что будет. Тем более что не держит меня ничего. Мне совсем не сто лет, нет еще шестнадцати. Я неподсуден… Может быть, убежать к чертовой матери? Ну его, этот флот, корабли…
Мешанина в голове. Мысли чаще всего возвращаются к разговору в кабинете командира части, к тому, что произошло, что не могло не произойти.
Преступление
— Вы понимаете, что встали на путь преступлений?
Я молчу.
— Преступлений! — повысил голос командир нашей воинской части капитан первого ранга Бальченко. — Именно преступлений, я не нахожу другого слова.
Я молчу.
— Это возмутительно, — хмурит лоб заместитель командира по политической части капитан-лейтенант Дьяков. — Это позор для советского моряка.
Замполит кругл — ни одной складочки. И только там, где глаза, — узкие щелочки. Щурится. Но это от солнца. Дьяков не рассчитал, сел перед началом разговора в тени, разговор затянулся, солнце переместилось. Теперь оно отражается в зеркале, светит Дьякову в глаза. Замполиту бы сдвинуться, пересесть, но монументальный Бальченко сидит недвижно, и Дьяков не смеет.
— На военной службе есть правило: не можешь — научим, не хочешь — заставим!
Голос командира нашей роты старшего лейтенанта Лапина сухой как кашель.
— Вы как стоите! — кашляет Лапин, и я в который раз вытягиваюсь.
— Вы правы, — говорит Бальченко Лапину. — На военной службе есть устав и непременное правило: не можешь — научим, не хочешь — заставим. Идите!
Это уже ко мне. Я поворачиваюсь через левое плечо, трогаю с места строевым. Меня возвращают, приказывают повернуться еще раз. Повторяю и уже в дверях слышу дьяковское визгливое: «Каков наглец, а!»
Если человеку плохо, человек идет к замполиту. Так повелось на военной службе. В любое время: с правдой, неправдой, обидой — человек идет к замполиту. Дьяков говорил: «Напрасно вы ходите ко мне. Я вам объяснял: перевод в другую часть не входит в компетенцию замполита, — Дьяков любил непонятные слова. — Для перевода вам необходимо подать рапорт по команде. Что это значит?
Раздумья мои прервал шорох. Будто крадется кто. Незаметно я снял затвор с предохранителя, выстрелил. В зарослях хрустнуло, затрещало, раздался топот. Я стрелял, пока не кончились патроны, пока не сбежался ко мне весь караул. Оказалось, что часовых в ту ночь проверял наш комроты Лапин. Оказалось, что я мог застрелить нашего командира роты. Со мной разговаривал замполит.
— Вы нарушили устав, — говорил Дьяков.
— В уставе сказано про шаги, — отвечал я, — про шорох ни слова. Вдруг бы меня кирпичом по голове?
— Вы не имели права стрелять, юнга, — убеждал Дьяков.
— А вы? — спрашивал я. — Вы имели право давать мне боевое оружие? Я присяги не принимал.
Меня посадили на гауптвахту. Я хотел было сказать, что и на гауптвахту меня до принятия присяги сажать не положено, но смирился. Когда отбыл свой срок, написал жалобу министру. Очень далекие концы у нас были, у меня и у министра. Я на одном, он — на другом. Мне интересно стало. Неужели так может быть, подумалось, что моя жалоба дойдет до министра? Мне проверить захотелось, а меня вызвали к Бальченко.
Я вышел от командира, повернул было к кубрику, но раздумал. «Научим, заставим», — кипело во мне. — Черта лысого ты заставишь… Ну, надо же так влипнуть… Моряки… За всю войну выстрела не слышали…»
Мысль о том, что все воинские части важны, что каждое звено в системе вооруженных сил необходимо, в мою голову не приходила. Флот в моем понятии состоял лишь из кораблей, на них я и рвался. Что касается служб обеспечения и прочего… Об этом не думалось. Меня манило к себе, притягивало только море…
Часть особого назначения, в которой я оказался, стояла в небольшом курортном поселке. Кругом были дома отдыха, санатории. Вдоль улиц — кипарисы. Строем, по стойке смирно вытянулись. Наша часть с улицы тоже похожа на санаторий. Двухэтажные белые коттеджи подпоясаны верандами. Только часовой в морской форме и антенны, антенны к небу объяснят любому, что зеленый уголок этот совсем не дом отдыха.
А море — вот оно, рукой подать.
После гауптвахты меня перестали тревожить. Обо мне вроде бы забыли. Я как бы выпал из обоймы. Завтрак, обед, ужин… Я тоже не напоминаю о себе. Каждый день забираюсь в дальний угол виноградника. Тихо. Только пчелы гудят. Весь я в эти дни в прошлом. Память услужливо подбрасывает то одно, то другое.
…Был день, лил дождь, бежали, пузырясь, ручьи. Гремел гром. Я ревел. Мой большой белый пароход, его мне подарил отец, впервые вышел в плавание. Я ждал ливня, а меня подхватили на руки, несут в дом. Сердитый голос матери: «Удумал в грозу такую». Крепкие руки отца…
От таких воспоминаний солнце светит ярче. Я начинаю подремывать. В голове плывет одно и то же: были, были, были. Потом где-то кто-то кричит, видение птицей испуганной улетает, и его уже нет. Проходит время, другое видится, более позднее. Ящик под вагоном не худшее место для проезда. Вначале страшно, потом привыкаешь. Летит поезд, стучат в самое ухо колеса. Спокойно. Нет контролеров, милиционеров. Если прихватишь с собой еще чурбак какой, тогда и вовсе хорошо. Сунул его в дверцу, видно все, как из окна вагона. Только не усни, а то вывалишься, и тогда конец.