Полынь Половецкого поля
Шрифт:
И ходить бы мне вокруг да около, если бы не добрые люди. Нашел других староверов, моложе, они и помогли. Назначили время во дворе большого дома. Стою, жду. Подходит женщина, строгая, как монахиня, вся в черном, представилась Евдокией, внимательно проверила мои документы, расспросила, почему интересуюсь староверами. Я рассказал.
Она помолчала, а потом неожиданно сказала:
— Пойдемте.
Мы подошли к небольшому одноэтажному домику, мимо которого я проходил раза два или три. Ничем не примечательный. Обнесен глухим забором, окна тоже глухие, за ставнями. Евдокия просунула в щель забора
Поздоровались, но не за руку, а кивком. Потом они о чем-то шептались все втроем, не обращая на меня ни малейшего внимания. Я стоял, разглядывая сквозь проем в заборе дворик, старые хозяйственные постройки, починенные на скорую руку, и не мог понять, где я.
Наконец мужчина оборотился ко мне и, глядя на мою бороду, строго спросил:
— Постригать?
— Иногда, — ответил я, чтобы завязать разговор.
— Вот и то-то, — сказал он и замолчал. Его слова я принял за вежливый отказ, но он добавил:
— Да ладно. Приходите к трем.
Радоваться ли, печалиться ли? Стою с каменным лицом, не хочу вида своей удачи показать. Чтобы не сглазить…
Долго в тот день тянулось время. В половине третьего подхожу к заветному дому, просовываю в щель забора ладонь и чувствую холодную кнопку звонка. Но звонить не требовалось, дверь была открыта, и я вошел во двор, а потом и в дом.
Большая комната в полумраке, какие-то столы, лавки. Меня будто никто и не заметил из сидевших здесь. Видно, знали уже, что я чужак, из Москвы. Но каждый смерил осторожным взглядом. Сажусь ближе к стене на свободный табурет. Тихо разглядываю комнату. Низкий темный потолок нависает и давит, как грозовое облако. Через оконце, подернутое серой тонкой тряпицей, еле пробивается свет. Полумрак не разгоняет и слабая лампочка, висящая под потолком.
Смотрю на входящих людей, их немного. Каждый, прежде чем здороваться, отпускает поклоны иконе, что видна в правом углу… Признаюсь теперь, хотя и стыдно, — в Москве, от доброхотов, я наслышался ужасов о староверах, будто чужаков они рубят топорами, сзади. Чтобы жертву принести. Чушь, конечно. Но кто знает? Поэтому и сидел я у стены готовый к любому повороту событий.
Минут через пятнадцать вошел старец с редкой длинной бородой. Глаза большие, голубые, лицо сухое, светящееся. И сам он весь сухой, подтянутый. Изучающе посмотрел на меня, помолчал, прошел в соседнюю комнату. Через несколько минут вышел в черном холщовом халате — кафтане и говорит всем:
— Пошли. Пора.
— И мне? — спросил я тихо.
— И тебе, — ответил он, поворачиваясь спиной.
Через двор прошли в другую часть дома, и — я оказался в храме, точно таком, о котором читал в записках Рубрука… Начиналось таинство «половецкого христианства», оно было тут, за дверью.
Здесь ничего не изменилось, лишь креста на крыше не стало — его-то я и искал поначалу. Внутри, конечно, не было никаких драгоценностей — не уберегли их казаки. А вот книги сохранили. Правда, читать разучились, ведь они написаны на старинном казачьем языке, который нынешние казаки забыли. У алтаря, на оконце, лежали старые рукописные книги, они лежали, как время, безмолвно и величественно.
Аким Алексеевич, так звали того старца с большими голубыми глазами и редкой седой бородой, разрешил мне постоять в уголке, пока присутствующие готовились к молитве: женщины зажигали свечи, наливали в лампады масло, а мужчины надевали черные халаты — кафтаны.
Наконец началась молитва — величайшее таинство духа. И я вышел…
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ — несколько слов об использованной литературе
Мне в те годы очень везло, видно, помогало Небо. Когда рукопись книги «Мы — из рода половецкого!» легла на стол редактора, у меня гора с плеч, с легким сердцем шел я из издательства — а ноги сами завернули в букинистический магазин. Подошел к прилавку просто так, посмотреть. И… не поверил глазам — там лежала брошюра «Адаты кумыков». Будто кто-то нарочно подложил ее.
Откуда в огромном городе книжка, которая никому не нужна? Почему она попала мне именно в тот момент жизни, когда я был переполнен темой Великой Степи и для полного счастья мне не хватало именно этой книжки?.. Как тут не поверить в Судьбу!
Вообще к книгам у меня теперь особое отношение: они, как люди, хорошие и разные. Собственно, книги и помогли узнать то, о чем все забыли. Никаких специальных, «закрытых» источников у меня не было. Все брал из библиотеки, знаменитой «Ленинки». Более четырехсот томов прошли через мои руки. Некоторые не оставили в памяти и следа, а иные не хотелось выпускать из рук. Так было с В. Г. Тизенгаузеном, великим историком XIX века, по его трудам я учился мудрости и умению, смелости и осторожности.
Очень большую помощь мне оказал английский историк XVIII века Э. Гиббон, лучше него никто не рассказал о средневековой Европе, не заставил задуматься о причинах иных событий. Семь солидных томов этого англичанина уже два века воспитывают историков. И все эти два века не прекращаются нападки на их автора, потому что он рассказал неприятную кому-то правду о средневековье.
Не буду отрицать, книги монахов, которые по заданию папы римского шпионили в Великой Степи, надо читать и перечитывать каждому, кто интересуется степной темой. Это — азбука Истории. Но читать их надо умело: они написаны людьми с иным мировоззрением, которые много видели, однако далеко не все поняли.
А наши знаменитые ученые С. И. Руденко и А. П. Окладников, наоборот, видели куда меньше, чем Рубрук или Плано Карпини, но поняли многое, потому что археологические экспедиции расширяют кругозор…
Восхищаюсь Н. М. Карамзиным, но его надо уметь читать! Не официальный текст был интересен мне, а комментарии и примечания. Там оздоравливающая правда: великий мастер творил по примеру Иордана, опровергая самого себя.
Отдельно хочу сказать о Древнетюркском словаре, его мне подарил прекрасный Вайдулла из Бабаюрта. Эту книгу я читаю перед сном или когда плохое настроение. В ней кладезь знаний и света. Собственно, с нее, по-моему, и должна начинаться история тюркского мира и Великой Степи. К сожалению, цензура поработала над этим словарем. Но… к счастью, неумелым был цензор, он слишком многое пропустил.