Полюби меня, солдатик...
Шрифт:
– Мы же вот живем без Бога, и – ничего. Не слопали друг дружку.
Франя на минуту примолкла, что-то обдумывая или, может, не решаясь мне возразить. А потом притихшим голосом скороговоркой ответила:
– Знаешь, довольно успешно ели. Классовая борьба – разве не самоедство? Хотя нас спасает то, что нас много. Не так скоро всех можно съесть.
Я не возражал, внутренне я начинал с ней соглашаться. Я уже почувствовал, что ее знания глубже моих, что она больше размышляет о жизни. Наверно, так же не остались без ее внимания профессорские книги в старинных переплетах, которые я видел в вестибюле. Не очень приятно было мне признавать ее превосходство над собой, но оно было очевидно. Прежде я полагал, что кое-что смыслю в жизни, неплохо учился в школе, прочитал какое-то количество умных книг. Читал и на фронте. В разговорах среди друзей-ровесников, кажется, слыл неглупым парнем. Правда, кто были эти друзья и о чем были наши разговоры? В большинстве это были такие же Ваньки-взводные, вчерашние школьники, окончившие ускоренный курс военных училищ и в свои девятнадцать лет брошенные в мясорубку войны. И наши разговоры не выходили за пределы нашего военного опыта, в общем далекого от обычной человеческой жизни. О жизни вообще мы почти не разговаривали – ее у нас, по существу, не было. Не было в нашем коротеньком прошлом, очень смутно просматривалась она в нашем послевоенном будущем. Порой было невероятно трудно дожить до вечера, где уж там рассчитывать на будущее и рассуждать о доброте, мудрости и Боге. Чтобы рассуждать о Боге, следовало, наверно, кое-что о нем знать. Но что мы знали о нем, кроме того, что Бога нет? Франя же здесь, похоже, оказалась в ином положении и обретала новые, может, неожиданные истины, с которыми ей легче было выжить. И правильно, думал я. Все-таки женщины устроены иначе, чем мужчины, по-иному относятся к жизни, – возможно, оттого, что рождаются не для войны.
Конечно, рассказанное Франей впечатляло не только житейской мудростью, но и некоторыми фактами из ее невеселого прошлого. Малоприятными для меня казались ее партизанские будни в отряде особого назначения и ее уход из него. Но чувствовал я, что так откровенно может поведать о себе лишь честная, доверчивая натура. И я не осуждал ее. Я уже знал, какие хамы и жлобы встречаются среди нашего брата военного, имел представление о начальниках, которые не прочь повоевать чужими руками. За счет чужих жизней. В партизанах, наверное, тем более. Некоторые из бывших партизан рассказывали, что в тылу врага – вообще рай для таких: делай что хочешь, по радио вешай лапшу на уши начальству – пусть приедет, проверит. Впрочем, и начальство в Москве заинтересовано, чтобы эта лапша была подлиннее – для отчетности и в интересах пропаганды. Вот и совершали подвиги такие, как Франя, девчонки, которых по одной и десятками бросали в ненасытную пасть войны. Новых всегда хватало – они любили родину и летели на войну, словно мотыльки на огонь.
– Знаешь, я никогда особенно не стремилась к Богу, – сказала Франя. – Росла, как все – атеисткой. Пока тут, в Германии, не попала на мессу. Как услышала орган, «Аве Марию», так все во мне перевернулось. И я поняла: Бог есть. Его просто не может не быть. Иначе зачем тогда мы? Потом я прочитала святое Евангелие...
Что ж, может, и правильно, думал я. Жаль, что все это обошло меня стороной, но теперь появится возможность, все-таки, наверно, останусь жив. Молча я обнял девушку, и она не отстранилась. Кажется, она уже доверилась мне, хотя что-то еще не до конца преодоленное сдерживало ее ответить на мои настойчивые ласки. Наконец несмело, с деликатной сдержанностью Франя поцеловала меня и замерла. Я замер тоже.
Это был первый в моей жизни поцелуй девушки, прежде ни одна из них еще не целовала меня. Кажется, он явился знаком готовности полюбить, и это воодушевляло мою любовь тоже. Я почти захмелел – даже больше, чем от профессорского коньяка. Я уже любил ее и был благодарен судьбе, сведшей меня с этой удивительной девушкой. Я чувствовал себя сильным, удачливым и невольно дал волю рукам. Франя, похоже, стала расслабляться в моих объятиях. Но вдруг встрепенулась, пытаясь высвободиться. Я удержал ее – я не в силах был ее отпустить.
– Ну что ты? Ну что?..
– Не надо, милый. Пожалей меня – я же сирота...
Эти ее слова враз отрезвили меня. В самом деле, что же это я? Как же я?.. Я же люблю ее. Замерев, я продолжал удерживать ее в своих объятиях, и она не вырывалась. Кажется, она готова была смириться со своим пленом, лишь слабым голосом просила:
– Пощади меня...
Ну, конечно, я пощажу тебя, я тебя не обижу, я же справедливый и люблю тебя...
Я уже понял: она не доверяется инстинктам, не дает задремать разуму. И думает обо мне тоже. Все-таки я не такой, как те, что попадались на ее пути. Я люблю ее и жалею. Прежде всего, может, жалею. Или нет – прежде люблю. А любовь – всегда сила, если умеет постоять за себя. Я привык уважать силу. Глухой стук внизу не сразу долетел до нашего слуха, сперва показалось, что это где-то стреляют. Франя недобро напряглась в моих руках и вскочила.
– Митя!
– Это за мной, – догадался я.
Едва не сломав себе шею, я скатился по узкой и темной лестнице вниз, на ощупь отыскал в вестибюле двери, в которые отчаянно стучали снаружи.
– Товарищ лейтенант...
Франя открыла тяжелый запор, я выскочил в темный двор, и Кононок объявил:
– Комбат вызывает!
– Что такое?
– Сказали, сниматься.
Ну, все понятно, этого и следовало ожидать... В сером сумраке ночи мы добежали до огневой, на которой уже толпился расчет, и Медведев, как всегда ночью, тихо объяснил:
– Приказ – свертываться. За машиной послал, сейчас приедет. А вас комбат требует.
Я влез в темный ровик, на ощупь перехватил из руки Мухи телефонную трубку.
– Ты где там блудишь? – зазвучал встревоженный голос комбата. – Целый час тебя ждать надо. Сейчас же свертывай боевой порядок, грузи боеприпасы и – на дорогу. Ждите меня.
Начиналась обычная лихорадка поспешных сборов. С тусклым светом подфарников на огневую приполз громадный «Студебеккер», другой побрел вдоль забора к соседнему расчету. Этот стал разворачиваться, сдавать к огневой позиции задом; через откинутый борт солдаты принялись грузить тяжелые ящики со снарядами, брезент, оружие, разное солдатское барахло. Все работали радостно и споро, похоже, чувствуя, что двинем не в бой – из боя, туда, где уже окончилась война. Дождались наконец, и все живы-здоровы. Разве не удивительно! Чудо!
В моей душе царил хаос чувств – радость победы перемежалась с тревогой разлуки. Также знал, чувствовал, что поедем отсюда, но куда? Далеко или близко? Я жаждал вернуться сюда, мне очень хотелось этого. Хотя бы на час, на пятнадцать минут. Я же ничего не сказал ей. И ничего от нее не услышал.
Пока дожидались второго орудия, я не стерпел, выбежал на пустырь и припустил к коттеджу. Калитка на этот раз была не заперта, только я вскочил на крылечко, раскрылись двери. На пороге стояла Франя. За ней угадывались две тени ее стариков.
– Франя, мы уезжаем!
Девушка молчала. Замерла, словно неживая, и не двигалась.
– Мы уезжаем! Ты жди! Я вернусь...
Из темноты вестибюля на меня смотрели хозяева, и я, застеснявшись, даже не поцеловал ее. Лишь торопливо обнял за плечи в тесных дверях и отшатнулся. Я не мог тут задерживаться – на дороге, слышно было, уже начиналось движение, пошли автомашины. Некоторые светили фарами, чего прежде никогда не случалось на фронте. Что ж, наверное, в самом деле война окончилась. Я перебежал мостик и вскочил на широкую подножку «Студебеккера» с моим последним орудием, выруливавшим на шоссе.
Над горной долиной светало; прояснилось небо, на его восточной окраине тусклыми зубцами вершин обозначились горы. Ближняя гора за коттеджем все еще представляла собой сплошной черный массив – и скала, и деревья под ней. Лишь серый кубик коттеджа светлым пятном выделялся на мрачном фоне. Сколько я ни вглядывался туда, пытаясь рассмотреть маленькую фигурку у входа, ничего увидеть не мог. Еще бы полчаса постоять тут... Но долго стоять нам не дали.
Бестолковая суматоха воцарилась на дороге: одни машины подъезжали, останавливались, другие, обойдя их, бешено мчались дальше. Старшие офицеры подгоняли – скорее, скорее! Комбат накричал на меня за опоздание, хотя и после того, как я прибыл с двумя орудиями, батарея еще несколько минут стояла на месте. Чего-то ждала. Крики же и понукания комбата были для меня делом привычным, обижаться на них не следовало. Обида и сожаления донимали меня из-за другого, и это другое оставалось позади. Как будто что-то предчувствовала моя душа, да не могла четко представить. Лишь ныла внутренней, неотчетливой болью.