Помненька
Шрифт:
Конечно, лейтенант Холбрук снова затеял разговор об опасности и до того распоясался, что стал кричать на негра, но тут на лейтенанта накинулись все остальные. И, представьте себе, Ридушка вдруг поднялась с места и сказала нам всем тоненьким голоском: "Я, говорит, здесь хозяйка, и я считаю, что русский офицер прав: нам нельзя прятаться от войны под сенью зеленых пальм. Кому, говорит, это не нравится, тот должен будет покинуть нас, потому что теперь у нас начнется иная жизнь..."
Ну, конечно, споры прекратились. После слов Ридушки Холбрук сдался, и даже когда француз предложил выбрать меня командиром отряда, он ничего не сказал, только нахохлился, как сыч, и все сидел и кисло посмеивался. Кандидатуру мою все поддержали, и я предупредил, что
Ридушка при этом взглянула мне прямо в глаза. То, что она сказала, мы едва услышали - так тихо и робко она сказала:
– Я готова вам вверить свою жизнь, Алексей, - сказала она, - я пойду с вами куда угодно, только... только... мои цветы...
– В честь вас и ваших цветов, - галантно возразил Эжен Мишле, - мы назовем отряд именем цветка, который вы укажете...
Все взоры обратились к Ридушке. В ее глазах блестели слезы.
– Если это можно, - сказала она, - пусть нашим знаком будет цветок помненька. Пусть он напоминает каждому из нас голубое небо родины...
Так двадцать девятого сентября тысяча девятьсот сорок второго года в прилабских лесах Чехословакии родился партизанский отряд "Помненька". Уже через две недели мы наводили ужас на все близлежащие немецкие гарнизоны. Мы нападали на немцев группами и в одиночку. Мы взрывали мосты и вражеские склады. Мы жестоко расправлялись с немецкими комендантами и одного за другим убирали холопов предателя Тисо. Крестьяне окрестных селений прибегали к нашей помощи, и мы вершили над их палачами суд и расправу. Старые священники молились за нас, женщины благословляли наши имена. Немцы пугали нами друг друга. Всюду, где наша карающая рука настигала врагов, мы оставляли свой знак - чистый, голубой, как небо, цветок незабудку, нежную помненьку...
Ридушка воодушевляла нас всех. Она бывала с нами везде. Ее тонкие пальчики привыкли к оружию, ее стройные ножки были исцарапаны репейником и обжигались лесной крапивой. Ей было очень тяжело, понимаете, не только физически, но и душевно тяжело. Она не была рождена для ратных подвигов, она слишком любила на земле все живое и красивое и слишком боялась смерти. Но она ни разу не покинула нас, ни разу не сослалась на свою слабость, ни разу не пожаловалась. Мы свыше двух лет партизанили в лесах, совершали молниеносные ночные переходы, неделями прятались в болотах, но эта девушка не огрубела, не стала взрослой, как будто кровавые труды не коснулись ее души. Мы все по-прежнему любили ее. Нет, не то слово... Мы боготворили ее. Как зеницу ока мы берегли дорогую для нас ее жизнь. Не в переносном, а в прямом смысле слова мы на руках носили ее по лесам. Мы тайно ревновали ее друг к другу, мучились от неразделенной любви и надеялись на то, что она наконец полюбит избранного ею и этим, может быть, положит конец нашим душевным тревогам...
Как мы жили в лесах - об этом теперь не расскажешь. Мне очень трудно было держать в руках такую разношерстную массу людей, но я установил в отряде железную дисциплину... Конечно, у нас довольно часто происходили жаркие споры. Бывало, вернемся мы с какого-нибудь очередного дела, уляжемся в своих землянках и начнем бесконечный разговор о переустройстве искалеченного войною мира. Холбрук при этом, не скрывая, говорил о своей ненависти к коммунизму и всячески восхвалял "священные принципы американской демократии". Но тут обычно вмешивался негр и, косо посматривая на Холбрука, рассказывал о том, как янки-"демократы" из штата Виргиния повесили его отца на телефонном столбе...
Приходилось и мне часто и много рассказывать о нашей стране. Я говорил людям о колхозах, о программе партии, о детских яслях, о пятилетке, обо всем, что могло рассеять ту дымовую завесу, которую не уставал пускать Холбрук. При этом я заметил, что особенно внимательно и восхищенно слушает мои рассказы Ридушка. Вы знаете, она слушала это так, как чистые, восторженные дети умеют слушать рассказ о чудесном сказочном мире...
Иногда мне казалось, что Ридушка любит... меня. Вы не смейтесь, мне действительно казалось, что она любит меня. Подчас я ловил на себе ее нежные взгляды, но как только она замечала, что я смотрю на нее, она отворачивалась. О, как часто расспрашивала она меня о России, о комсомоле, просила петь русские песни, читать стихи Пушкина, как часто говорила, что любит мою красивую землю и как гордится и радуется тому, что я русский. Но она ни разу не сказала, что любит меня. Понимаете, она ни разу не сказала об этом.
Взглянув на часы, лейтенант Григорьев торопливо поднялся со скамьи, потом сел, коснулся рукой моего плеча и сказал виновато:
– Я вас задержал. Но я сейчас закончу. Мне немного осталось досказать...
Однажды - это было восемнадцатого апреля этого года - мы собрались на операцию. Немцы уже отступали, и нам надо было взорвать два железнодорожных моста на реке Сазава. Днем у Ридушки болела голова, и она просила оставить ее дома. За два с половиной года она в первый раз просила об этом. И когда я взглянул в ее глаза, я понял, что она больна и не сможет идти. Щеки ее были покрыты лихорадочным румянцем, руки дрожали. В оранжерее с ней остались дядя Вацлав, Том Холбрук и один раненый бельгиец. Я забыл вам сказать, что мы часто жили в нашей милой оранжерее и немцы ни разу не догадались искать нас в том месте...
Так вот, в ночь на восемнадцатое апреля мы ушли на операцию, оставив больную Ридушку. Какое-то тяжелое предчувствие мучило меня. Томительная боль сжимала мне сердце. Я думал о Ридушке, вспоминал, как она прощалась со мной. Она подошла ко мне, стала на цыпочки, поцеловала три раза и ничего не сказала. Сейчас мне кажется, что она что-то говорила...
Мы вернулись домой на четвертые сутки. Еще не показалась наша оранжерея, а мы уже бежали, потому что над деревьями, скрывающими оранжерею, стоял черный столб дыма.
Дик Смайлз опередил нас всех. Он летел саженными скачками, и через минуту мы услышали его рычание. Мы подбежали к нему - он стоял под деревом, сжимая нож, - и увидели догорающее пожарище. Над черными скелетами разбитых теплиц курился дым, цветы были оборваны, потоптаны, изуродованы. Словно капли крови, на траве алели развеянные ветром лепестки роз. Ни Ридушки, ни дяди Вацлава, ни остальных наших людей не было. В этот же день старый пастух рассказал нам, что он видел, как немцы везли Ридушку по дороге на Хлумец и что рядом с нею в кузове грузовой машины лежал связанный дядя Вацлав. На рассвете я, Джемс Муррей и француз Эжен Мишле, надев мундиры немецких солдат, ушли в Хлумец. Там в хлумецкой полиции работала одна девушка по имени Мария. Она когда-то укрывала бежавшего из лагеря француза и через него была связана с нами. Эта самая Мария пригласила к себе в гости немецкого коменданта и узнала, что Ридушку по приказу начальства увезли в Градец Кралов. Мишле, Джемс и я сейчас же отправились туда. Однако все наши попытки освободить Ридушку не увенчались успехом. На третьи сутки нас поймали, это было в шестом часу вечера, а ночью повели расстреливать в городской парк. Нас расстреливали в парке на берегу реки Орлицы. Мишле и Джемса убили, а мне в нескольких местах прострелили ногу. Прикинувшись мертвым, я пролежал в воде, пока немцы не ушли, а потом пополз, сам не знаю куда. Какой-то добрый человек подобрал меня, доставил на квартиру знакомого шофера, и тот отвез меня в лес. Там в лесу доктор Гарри ампутировал мне правую ногу...
Через несколько дней мои разведчики обнаружили в доме у одного механика того раненого бельгийца, который оставался в оранжерее, чудом спасся и стал свидетелем катастрофы. Мы почему-то думали, что Том Холбрук по злобе выдал нас немцам, но оказалось, что предательства с его стороны не было, а были только нерешительность и трусость. Как рассказывал бельгиец, Холбрук при появлении немцев не оказал им никакого сопротивления, сразу поднял руки вверх и думал, наверное, что этим он спасет свою жизнь. Но немцы расстреляли его, как партизана, хотя он и не был достоин этого высокого имени...