Помни о белой вороне (Записки Шерлока Холмса)
Шрифт:
Сам Юрий Живаго начисто лишен юмора, и автор не допускает даже тени усмешки в его адрес как со своей, авторской стороны, так и со стороны других персонажей романа.
Парадокс в том, что Юрий Живаго, этот не принимающий «революционной действительности» советский антигерой – христианин, доктор, поэт – создан по тому же известному литературному шаблону, по которому создавались его противоположности, герои дежурной литературы соцреализма – с раз и навсегда заданными, «несгибаемыми» характерами, ложно-значительные и напыщенные, только в отличие от Живаго – убежденные марксисты, атеисты. И большинство из них тоже достаточно «высокого
Я возьму на себя риск утверждать, что Юрий Живаго второй половины романа очень уютно почувствовал бы себя в московской пивной в компании Кавалерова и Ивана Бабичева из «Зависти» Юрия Олеши – он им сродни по многим чертам. Но, думаю, долго они бы его не выдержали, хотя не уступают ему ни в презрении к окружающим, ни в самомнении. Живаго не хватает юмора. А окажись пастернаковские «народные» персонажи среди шолоховских или платоновских мужиков, они предстали бы обряженными загримированными актерами, имитирующими речь «под мужика».
Самое сильное свойство творческой индивидуальности Пастернака – его почти физически ощутимая читателем чувственность, благодаря которой «деревья выходят на дорогу», – свойство не только его поэзии, но и прозы («Детство Люверс») было в романе принесено в жертву нарочитой искусственной сухости повествования, очевидно долженствующей по замыслу автора подчеркнуть правдивую «документальность» событий. Эта же сухость должна была уберечь от фальшивых нот при описании людей и обстоятельств, никогда не входивших в круг жизни писателя, не прочувствованных им (партизанские главы и пр.).
Зато в финале читателя должно захватить «половодье чувств» при чтении стихов – таким образом Пастернак хотел достичь гармонического эффекта.
Но алгебра замысла вошла в противоречие с гармонией авторской индивидуальности. Слияния не произошло: умозрительное осталось умозрительным, чувственное – чувственным.
Юрочка Живаго ведет дневник под названием «Игра в людей». Это название автор, мне кажется, мог бы с полным правом вынести в подзаголовок всего романа.
Теперь – об одном персонаже, присутствие которого в романе, будто сговорившись, не замечали в свое время хулители «Доктора Живаго».
Дружно не хотят его замечать и нынешние восхвалители.
Что же это за «таинственный» герой, на заговоре молчания вокруг которого сошлись обе, казалось бы непримиримые стороны? Причина в том, что этот персонаж пастернаковской прозы сначала смущал хулителей, утверждающих роман антисоветским в смысле отрицательном (контрреволюционном), а теперь мешает восхвалителям преподносить роман антисоветским в смысле положительном (антисталинским).
А так как толкование произведения давно сделалось важнее самого произведения, то можно закрывать глаза на все, что мешает убедительности ту или иную концепцию толкователей.
В романе эта фигура одновременно и второстепенная, и главная. Спрятанная за многослойными благими рассуждениями остальных персонажей обо всем на свете, эта фигура существует, чтобы в указанные автором моменты спасти героя, наладить его дальнейшую жизнь и тем самым продолжить вялое (извините!) течение повествования.
Булгаковская Елена Турбина молит Богоматерь спасти умирающего брата – и происходит чудо: Алексей выздоравливает [11] .
Герои
11
М. Булгаков. «Белая гвардия».
Как вершитель человеческих судеб, Бог тоже присутствует в романе Пастернака (Евангелические стихи оставим в стороне по уже высказанным причинам) – но это «бог в машине», известный из истории античного театра, возникающий на авансцене, когда действие зашло в тупик, и божественно разрешающий затруднения героев, а вместе и авторские затруднения.
Причем, при всех историко-драматических поворотах событий романа – персонаж этот всегда в полном порядке – в гораздо большей степени Живаго, чем сам главный герой.
Кто же тот, кому Борис Пастернак отводит божественную роль хозяина жизни своего героя, его таланта и благополучия? Сводный брат Юрия Живаго, Евграф Живаго – чекист.
Первыми на эту, намеченную автором фигуру, обратил внимание старый ленинградский поэт С. Спасский, которому Пастернак давал читать отдельные главы романа [12] .
Интуиция не подвела Спасского, но он не догадался о неслучайности появления в романе Грани Живаго.
Пастернак приступил к написанию романа в 1946 году, в период полного обожествления личности Сталина, и образ «сводного брата» главного героя был им безусловно тщательно продуман. Знакомя опытного литератора Спасского с главами романа, включающими первое появление Евграфа – Грани, автор, очевидно, хотел проверить правильность выбранного им приема для существования этого Живаго в общем повествовании, не слишком уточняющего эту фигуру, но обязательно «интригующую», и «характерную для времени».
12
Переписка Пастернака со Спасским велась до 1956 года.
Спасский удостоверил, что это удалось. Итак, в романе утверждался еще один Живаго, ровесник века, чекист, исполняющий роль ангела-хранителя главного героя романа. Но функции спасителя, приданные автором Евграфу, выходят далеко за рамки родственных отношений с Юрием Живаго. По замыслу Пастернака – и этот замысел вряд ли оспорим – чекисту Живаго предназначается защищать и весь роман и, конечно, его автора.
В контексте того времени и личной биографии члена Союза писателей Бориса Пастернака это особенно понятно. Есть безусловное сходство в истории взаимоотношений Б. Пастернака и М. Булгакова с властью, со Сталиным.
Обоим Сталин, неожиданно для них, звонил по телефону. Оба проявили растерянность. Оба хотели возобновить разговор и – одинаково безрезультатно. Оба надолго лишались возможности публиковать свои произведения, оба находились под угрозой ареста и т. д.
Булгаков, доведенный до отчаяния, решил защищать свое право полноценно работать и свои уже написанные произведения, задумав в 1936 году и через три года закончив пьесу «Батум», воспевающую Сталина.
В этом явном восхвалении Сталина «неуправляемым» Булгаковым «лучший друг писателей» верно усмотрел не верноподданническую угодливость автора, а некий замаскированный «бунт» под маской покорности.