Попугай Флобера
Шрифт:
— И, гм-м… — Впрочем, почему бы не спросить. — Он, я полагаю, не наведывался в бордели?
Эд бросил на меня сердитый взгляд.
— Он писал письма избраннице своего сердца, не так ли? Вряд ли бы ему пришло в голову хвастаться посещениями борделей.
— Нет, конечно, нет. — Я почувствовал себя пристыженным и вместе с тем чертовски обрадованным. Эти письма мои! Уинтертон хочет, чтобы я их издал, разве не так? — Когда же я смогу их увидеть? Вы принесли их с собой?
— О нет.
— Не принесли? — Разумеется, они должны оставаться в надежном месте. Всякое перемещение всегда связано с опасностью потерь. Или я чего-то недопонимаю. Возможно… ему нужны деньги. И тут я вдруг понял,
— Нет. Видите ли, я их сжег.
— Что вы сделали?
— Да, сжег. Вот почему я сказал вам, что это странная история.
— Скорее, это криминальная история.
— Я был уверен, что вы меня поймете, — к моему удивлению, произнес он и улыбнулся. — Я хочу сказать, что изо всех только вы один способны меня понять. Вначале я решил никому об этом не говорить, но потом вспомнил о вас и подумал, что есть хотя бы один, кто что-то понимает в этих делах и достоин узнать об этом. Ведь это надо увековечить.
— Продолжайте. — А про себя я подумал: он маньяк, в этом нет никаких сомнений. Недаром его вышвырнули из университета. Жаль, что они не сделали этого раньше.
— Видите ли, эти письма были полны удивительнейших вещей. Многие из них были очень пространными, полны воспоминаний о других писателях, общественной жизни и прочем. Они были намного откровеннее, чем обычные письма Флобера. Возможно, он позволял себе такую свободу потому, что он писал их в другую страну? — Знал ли этот преступник, этот симулянт, неудачник, убийца, лысый параноик, что он сделал со мной? Вполне возможно, что знал. — И ее письма тоже были такими же прекрасными. Она рассказала в них историю всей своей жизни. И многое о Флобере. Они были полны ностальгических воспоминаний о жизни в Круассе. От ее зоркого взгляда ничего не ускользнуло. Казалось, она замечала то, что едва ли мог бы заметить кто-либо другой.
— Продолжайте. — Я мрачно махнул официанту, ибо боялся, что долго не выдержу. Мне хотелось сказать Уинтертону, что меня очень радует, что англичане сожгли дотла Белый дом.
— Вы, наверное, удивляетесь, почему я сжег письма. Я вижу, что вас что-то беспокоит. В их последней переписке он сообщает, что в случае его смерти все ее письма будут посланы ей и она сама должна сжечь их вместе с его письмами.
— Он объяснил ей, почему он просит ее об этом? — Нет.
Мне показалось это странным, если допустить, что маньяк говорит правду. Впрочем, Флобер сжег многое из своей переписки с Дю Каном. Возможно, в нем вдруг на мгновение проснулось чувство фамильной гордости, и ему не хотелось, чтобы кто-то узнал, как он едва не женился на английской гувернантке. Или же он не хотел, чтобы стало известным, как он вдруг чуть не отказался от столь известного и ценимого им одиночества и искусства. Но мир все равно узнал бы об этом. Я, так или иначе, сообщил бы им об этом.
— Итак, вы сами видите, что у меня не было выбора. Я хочу сказать, что если твоим делом являются биографии писателей, ты должен быть с ними честным, не так ли? Ты должен делать то, о чем они нас просят, даже если кто-то думает иначе. — Чертов ублюдок, самодовольный моралист! Он пользовался этикой, как уличная девка белилами. А потом пускал в ход свою виноватую растерянность вперемешку с самодовольством. — В последнем письме было еще кое-что. Некое довольно странное указание, кроме просьбы к мисс Герберт сжечь письма. Он сказал, если кто-нибудь спросит, было в его письмах что-либо о его жизни, то надо соврать. Но поскольку я не могу просить вас лгать за всех, просто скажите им то, что, по-вашему, им всем так хочется узнать.
Я почувствовал себя Вильером де л'Иль-Адамом; кто-то дал мне на несколько дней шубу и часы-будильник, а потом безжалостно все отнял. Я был рад, когда к нам подошел официант. К тому же Уинтертон не был простачком: он уже отодвинулся вместе со стулом от стола и с интересом разглядывал свои ногти.
— Жаль, что в данный момент, — промолвил я, вытаскивая свою кредитную карточку, — я не могу финансировать вашу работу о мистере Госсе. Но я уверен, вы согласитесь, что с точки зрения морали вы приняли весьма необычное решение.
Думаю, что это было глубоко несправедливым по отношению к мистеру Госсу как к писателю и просто мужчине, но не знаю, как иначе мне удалось бы выйти из положения.
4. БЕСТИАРИЙ ФЛОБЕРА
Я привлекаю к себе сумасшедших и животных.
Гюстав был Медведем. Его сестра Каролина была Крысой — «твоя дорогая крыса», «твоя преданная крыса» подписывалась она в письмах; «маленькая крыса». «А, крыса, добрая старая крыса», «непослушная старая крыса, хорошая крыса, бедная старая крыса» — так обращается к ней в письмах Гюстав, — но он был Медведем. Когда ему было всего двадцать, его находили «странным юношей», медведем, молодым человеком, не похожим на других; даже до его заболевания эпилепсией и заточения на время болезни в Круассе этот образ сам собой закрепился за ним. «Я медведь, и хочу оставаться медведем в своей берлоге, в своей шкуре, в своей шкуре старого медведя. Я хочу жить тихо, вдали от буржуа и буржуазии». После приступов болезни все звериное утвердилось в нем. «Я живу один, как медведь». (Слово «один» в этой фразе следует дополнить: «один, не считая моих родителей, моей сестры, прислуги, нашего пса, козла Каролины и регулярно навещавшего меня Альфреда Ле Пуатвена».)
Флобер выздоровел, и ему было разрешено путешествовать. В декабре 1850 года в письме матери из Константинополя он еще больше расширил свое представление об образе Медведя. Теперь он объяснил не только свой медвежий характер, но и свою стратегию литературной деятельности.
«Если участвуешь в жизни, то не видишь ее столь отчетливо и ясно: ты или очень страдаешь от нее, или же слишком ею наслаждаешься. Художник, по-моему, это что-то чудовищное, нечто, созданное не природой, он вне ее. Всеми несчастьями, посланными ему Провидением, он обязан своему упорству в отрицании этой максимы… Итак (это мой вывод), я обречен жить так, как жил: один, в обществе кучки великих людей, которые являются единственными моими друзьями, — медведь со своей медвежьей шкурой».
«Кучка друзей»; нет надобности пояснять, что это не гости в доме, а товарищи, которых можно снять с книжной полки своей библиотеки. А что касается медвежьей шкуры, то он всегда беспокоился о ней: дважды писал матери с Востока (Константинополь, апрель 1850 года, и Бени-Суэйф, июнь 1850 года) и просил ее беречь медвежью шкуру. Племянница Флобера Каролина тоже помнила ее как главную достопримечательность дядиного кабинета. В час дня сюда приходила учиться Каролина; тогда закрывались ставнями окна, чтобы спастись от жары, и затемненная комната наполнялась запахом благовоний и табака. «Я бросалась на огромную белую медвежью шкуру, которую так обожала, и покрывала поцелуями огромную голову медведя».