Портрет художника в юности
Шрифт:
— Да уж лучше пусть он этого не делает, — сказал Флеминг.
— Не хотел бы я быть на месте Саймона Мунена или Кика, — сказал Сесил Сандер. — Но вряд ли их будут пороть. Может, только закатят здоровую порцию по рукам.
— Нет, нет, — сказал Этти, — им обоим всыплют по мягкому месту.
Уэллс почесался и сказал плаксивым голосом:
— Пожалуйста, сэр, отпустите меня, сэр...
Этти ухмыльнулся, засучил рукава куртки и сказал:
Теперь уж поздно хныкать,Терпи, коль виноват,Живей спускай штанишкиДа подставляй свой зад.Мальчики засмеялись, но он чувствовал, что они все-таки побаиваются. В тишине мягкого серого воздуха он слышал то тут, то там удары крикетной биты: пок, пок. Это
Он смотрел на засученные рукава и на запачканные чернилами худые руки Этти. Он засучил рукава, чтобы показать, как засучит рукава мистер Глисон. Но у мистера Глисона круглые, сверкающие белизной манжеты и чистые белые пухлые руки, а ногти длинные и острые. Может быть, он тоже подпиливает их, как Леди Бойл. Только это были ужасно длинные и острые ногти. Такие длинные и жестокие, хотя белые пухлые руки были совсем не жестокие, а ласковые. И хотя Стивен дрожал от холода и страха, представляя себе жестокие длинные ногти и высокий, свистящий звук плетки и озноб, проходящий по коже в том месте, где кончается рубашка, когда раздеваешься, все же он испытывал чувство странного и тихого удовольствия, представляя себе белые пухлые руки, чистые, сильные и ласковые. И он подумал о том, что сказал Сесил Сандер: мистер Глисон не будет больно сечь Корригана. А Флеминг сказал: не будет, потому что он сам знает, что ему лучше этого не делать. А вот почему — не понятно.
Голос далеко на площадке крикнул:
— Все домой!
За ним другие голоса подхватили:
— Домой, все домой!
На уроке чистописания он сидел сложив руки и слушал медленный скрип перьев. Мистер Харфорд прохаживался взад и вперед, делая маленькие поправки красным карандашом и подсаживаясь иногда к кому-нибудь из мальчиков, чтобы показать, как держать перо. Он старался прочесть по буквам первую строчку на доске, хотя и знал, что там было написано, — ведь это была последняя фраза из учебника: «Усердие без разумения подобно кораблю без руля». Но черточки букв были как тонкие невидимые нити, и, только крепко-накрепко зажмурив правый глаз и пристально вглядываясь левым, он мог разобрать округлые очертания прописных букв.
Но мистер Харфорд был очень добрый и никогда не злился. Все другие учителя ужасно злились. Но почему им придется отвечать за то, что сделали ученики старшего класса? Уэллс сказал, что они выпили церковное вино из шкафа в ризнице и что это узнали по запаху. Может быть, они украли дароносицу и думали убежать и продать ее где-нибудь? Но ведь это страшный грех — войти тихонько ночью, открыть темный шкаф и украсть это сверкающее золотое, в чем Господа возлагают на алтарь посреди свечей и цветов во время благословения, когда ладан облаками поднимается по обе стороны и прислужник размахивает кадилом, а Доминик Келли один ведет первый голос в хоре. Конечно, Бога там не было, когда они украли дароносицу. Но даже прикасаться к ней — невообразимый великий грех. Он думал об этом с благоговейным ужасом: страшный, невообразимый грех; сердце его замирало, когда он думал об этом в тишине, под легкий скрип перьев. Но ведь открыть шкаф и выпить церковное вино, и чтобы потом узнали по запаху, кто это сделал, — тоже грех, хотя не такой страшный и невообразимый. Только чуть-чуть тошнит от запаха вина. В тот день, когда он первый раз причащался в церкви, он закрыл глаза и открыл рот и высунул немножко язык, и, когда ректор нагнулся, чтобы дать ему святое причастие, он почувствовал слабый винный запах от дыхания ректора. Красивое слово — «вино». Представляешь себе темный пурпур, потому что виноградные грозди темно-пурпурные — те, что растут в Греции, около домов, похожих на белые храмы. И все же слабый запах от дыхания ректора вызвал у него тошноту в день его первого причастия. День первого причастия — это самый счастливый день в жизни. Однажды несколько генералов спросили Наполеона, какой самый счастливый день в его жизни. Они думали, что он назовет день, когда он выиграл какое-нибудь большое сражение, или день, когда он сделался императором. Но он сказал:
— Господа, самый счастливый день в моей жизни — это день первого святого причастия.
Вошел отец Арнолл, и начался урок латыни, и он по-прежнему сидел, прислонившись к спинке парты со сложенными руками. Отец Арнолл раздал тетрадки с упражнениями и сказал: классная работа никуда не годится и чтобы все сейчас же переписали урок с поправками. Но самой плохой была тетрадка Флеминга, потому что страницы у нее слиплись от клякс. И отец Арнолл поднял ее за краешек и сказал, что подавать такую тетрадку — значит просто оскорблять учителя. Потом он вызвал Джека Лотена просклонять существительное mare [42] , но Джек Лотен остановился на творительном падеже единственного числа и не знал, как будет во множественном.
42
Море (лат.).
— Стыдись, — сказал отец Арнолл строго. — Ты же — первый ученик!
Потом он вызвал другого мальчика, а потом еще и еще. Никто не знал. Отец Арнолл стал очень спокойным и делался все спокойнее и спокойнее по мере того, как вызванные ученики пытались и не могли ответить. Только лицо у него было хмурое, и глядел он пристально, а голос был спокойный. Наконец он вызвал Флеминга, и Флеминг сказал, что у этого слова нет множественного числа. Отец Арнолл вдруг захлопнул книгу и закричал:
— Стань на колени сейчас же посреди класса. Такого лентяя я еще не видывал. А вы все переписывайте упражнения!
Флеминг медленно поднялся со своего места, вышел на середину и стал на колени между двумя крайними партами. Остальные мальчики наклонились над своими тетрадками и начали писать. В классе воцарилась тишина, и Стивен, бросив робкий взгляд на хмурое лицо отца Арнолла, увидел, что оно покраснело от раздражения.
Грех ли, что отец Арнолл сердится, или ему можно сердиться, когда мальчики ленивы, — ведь от этого они лучше учатся? Или, может быть, он только делает вид, что сердится? И это ему можно, потому что он священник и сам знает, что считается грехом, и, конечно, не согрешит. Но если он согрешит как-нибудь нечаянно, где ему исповедоваться? Может быть, он пойдет исповедоваться к помощнику ректора? А если помощник ректора согрешит, то пойдет к ректору, а ректор к провинциалу, а провинциал к генералу иезуитов [43] . Это иезуитский орден, а он слышал, как папа говорил, что все иезуиты очень умные люди. Они могли бы сделаться очень важными людьми, если бы не стали иезуитами. И он старался представить себе, кем бы мог сделаться отец Арнолл, и Падди Баррет, и мистер Макглэйд, и мистер Глисон, если бы они не стали иезуитами. Представить это себе было трудно, потому что приходилось воображать их по-разному, в разного цвета сюртуках и брюках, с усами и с бородой и в разных шляпах.
43
Генерал — глава иезуитского ордена, провинциал — глава иезуитов определенного региона (провинции).
Дверь бесшумно отворилась и закрылась. Быстрый шепот пронесся по классу: классный инспектор. Секунду стояла мертвая тишина, затем раздался громкий стук линейкой по последней парте. Сердце у Стивена екнуло.
— Не нуждается ли здесь кто-нибудь в порке, отец Арнолл? — крикнул классный инспектор. — Нет ли здесь ленивых бездельников, которым требуется порка?
Он дошел до середины класса и увидел Флеминга на коленях.
— Ага! — воскликнул он. — Кто это такой? Почему он на коленях? Как твоя фамилия?
— Флеминг, сэр.
— Ага, Флеминг! И конечно, лентяй, я уж вижу по глазам. Почему он на коленях, отец Арнолл?
— Он плохо написал латинское упражнение, — сказал отец Арнолл, — и не ответил ни на один вопрос по грамматике.
— Ну конечно, — закричал инспектор, — конечно. Отъявленный лентяй. По глазам видно.
Он стукнул по парте и крикнул:
— Встань, Флеминг! Живо!
Флеминг медленно поднялся с колен.
— Руку! — крикнул инспектор.
Флеминг протянул руку. Линейка опустилась с громким щелкающим звуком: раз, два, три, четыре, пять, шесть.