Портрет миссис Шарбук
Шрифт:
Она помолчала несколько мгновений, и мне, как это ни странно, представилось вдруг, что она — это я, мечущийся в один из кратких периодов смятения, вызванных мучительными раздумьями.
— Кажется, вы собирались мне рассказать о перемене, произошедшей в вашей жизни.
— Да. Я давно не думала обо всем этом, ну разве что так — иногда, отрывочно. И теперь каждое воспоминание тащит меня за собой, хочет, чтобы я последовала за ним совсем в другом направлении.
— Я понимаю.
— А вот теперь, нарисовав картину моего детства, я могу перейти к вашему вопросу. Это случилось вскоре после того, как люди Оссиака добрались до нас на салазках, запряженных мулами, — единственное надежное средство доставки припасов через труднопроходимые горные перевалы. Каждый год в середине зимы они пополняли
Когда пошел снег, мой отец, хотя уже и было поздно, настоял на взятии пробы. Сделали мы это с огромным трудом, поскольку дул сильный ветер, а температура стояла как никогда низкая. В лаборатории мы все сделали, как обычно, — оборудовали и осветили предметный столик, и отец поднялся по лестнице на свое рабочее место. Я стояла, задрав вверх голову, в ожидании слова, которое известит о нашем успехе, но так и не дождалась. Редко в наши сети не попадалась хотя бы одна идеальная звездочка. Я решила, что неудача на этот раз, видимо, объясняется суровой погодой. Но отец, казалось, был очень взволнован увиденным через окуляр.
Без своего обычного мурлыканья и бормотания спустился он по лестнице и вытащил две зубочистки. Он сунул лупу в глазницу, и тут я заметила нечто столь необыкновенное, что даже не побежала за пульверизатором. С отца капал пот. «Скорее, Лу!» — выкрикнул он непривычно серьезным тоном. Я пришла в себя и понеслась выполнять команду. Когда я вернулась, отец держал перед собой две зубочистки. Он увидел, что заставил меня нервничать, и сказал: «Все в порядке, девочка, вдохни поглубже и постарайся как следует».
Я идеальным образом залакировала две снежинки одним нажатием груши. «Ты — гений», — сказал он мне. Я улыбнулась, но, глядя на него, поняла, что он не шутит. Как только образцы засохли, мы пошли в дом.
Сев за свой стол, он не стал ничего записывать, он просто держал две забальзамированные снежинки и разглядывал их сквозь увеличительное стекло. Я села на диван, не спуская с него глаз, — он все еще, казалось, нервничал. Спустя некоторое время отец положил снежинки и встал со стула, потом подошел к окну и, не вымолвив ни слова, замер, соединив руки за спиной. Так он и стоял, вглядываясь сквозь темноту в снежные порывы бушевавшей вовсю метели. Только тогда обратила я внимание на ярость ветра, который завывал, как призраки детей.
Вернувшись наконец к своему столу, он позвал меня и настроил для меня увеличительное стекло. «Скажи-ка мне, Лу, что ты видишь?» спросил он. Меня разволновало его поведение, но в то же время я чувствовала что-то вроде гордости — ведь он интересовался моим мнением. Я посмотрела в стекло и сразу же увидела нечто совершенно необыкновенное.
«Они одинаковые», — поразилась я.
«Это невероятно, но так оно и есть», — сказал он.
Я посмотрела на отца — его лицо было искажено тревогой. И еще было что-то необычное в его глазах — отсутствие света, которое можно описать только одним словом: безнадежность. В это мгновение меня посетило предчувствие, словно мелькнула молния: я увидела возчиков, застрявших в горах. Несколько дней спустя Двойняшки (так мы с отцом стали называть одинаковые кристаллы) начали проявлять свои необычные свойства.
Миссис Шарбук замолчала, и я впервые с начала ее истории бросил взгляд в свой этюдник и увидел чистый лист — белее метели.
— Двойняшки… — начал я, но закончить вопрос не успел, потому что в этот момент дверь за моей спиной открылась и Уоткин сообщил:
— Ваше время истекло, мистер Пьямбо.
Ошеломленный, я поднялся и медленно вышел из комнаты.
ДВОР ВИЗИРЯ
Покинув миссис Шарбук, я отправился в Центральный парк и вошел в него с Семьдесят девятой улицы. В этот будний, к тому же промозглый день парк был почти пуст. Я пошел на юг, к озеру, по устланной желтыми листьями дорожке, вдоль которой стояли голые тополя. Затем сел на скамью на восточном берегу озера и принялся обдумывать то, что услышал от миссис Шарбук. Ветерок поднимал на воде рябь, а косые лучи предвечернего солнца, пронзая голые кроны, покрывали золотистой патиной пустой эллинг и эспланаду.
Конечно же, в первую очередь я спрашивал себя — можно ли ей верить или нет. «Кристаллогогист», — сказал я себе и улыбнулся. Уж слишком все это было странным для вымысла. Она говорила с той легкостью и убедительностью, с какими говорят правду, и я, слушая рассказ, ясно представлял себе густые бакенбарды ее отца, его пышные брови и добрую улыбку. Я кожей чувствовал лютый холод лаборатории и смотрел сквозь мерцание в студеной воде. Перед моим мысленным взором пробегали десятки образов — снежинки, листы бумаги, испещренные цифрами, приборы, поросшие сосульками, зубочистки, черный бархат, замерзшее озеро и отраженное в нем угрюмое, перекошенное лицо матери миссис Шарбук.
Когда я снова обратил внимание на воду перед собой, то в руках моих дымилась сигарета. Я рассуждал: если часть детства миссис Шарбук пришлась на расцвет Малькольма Оссиака, то она, скорее всего, моя ровесница. Это мало что мне давало, потому что на самом деле мне требовалось хоть на мгновение увидеть лицо маленькой девочки, которая половину своего детства провела в снежном безлюдье. Я мог только представить, что она носила косички, а ресницы у нее были длинные и красивые.
Я выкурил еще одну сигарету и тут заметил, что начало смеркаться. Оранжевое солнце уже нырнуло за деревья, и небеса на горизонте являли собой всплеск розового, переходящего в пурпур, а затем — еще выше — в ночь. Я слишком долго просидел на холоде, и меня пробрала дрожь. Я резво зашагал к выходу на Пятую авеню чуть севернее неприглядного, полуразвалившегося зоопарка, рассчитывая выбраться на улицу до наступления настоящей темноты. Я спешил, размышляя на ходу о том, что миссис Шарбук, хотя и кажется довольно здравомыслящей, на самом деле, возможно, не в своем уме. А потом, не успев спросить себя: «А может ли это иметь какие-нибудь серьезные последствия для моего портрета?», я понял, что придаю слишком уж большое значение ее истории, тогда как на самом деле уже сама ритмика ее речи, мягкий тон ее голоса и даже та маленькая ложь, какую она, возможно, вкрапляет в свой рассказ, насыщены указаниями на ее внешность не меньше, чем события ее жизни. Все это напоминало мне попытку воссоздать по кусочкам раскручивающийся, как пружина, сон, прерванный пробуждением.
Мне нужно было бы отправиться домой и по крайней мере попытаться набросать некоторых персонажей ее истории на бумаге, но таинственность нового заказа еще слишком сильно занимала меня, и я не мог сосредоточиться, сев за рисовальный стол. И кроме того, я опасался, что меня ждут ответы на те письма, что я разослал моим прежним заказчикам, разорвав все договоренности, и хотел отсрочить чтение этих посланий, исполненных почти неприкрытого недовольства и намеков на отсутствие у меня подлинного мастерства. Я знал, что в театре Саманта будет пытаться затушевать плохую игру беспамятного призрака, так что провести с ней время не было никакой возможности. А потому я решил направиться в не столь благородную часть города и на некоторое время смутить покой Шенца. Выйдя на авеню, я быстро остановил кеб и назвал кебмену адрес моего друга.
Шенц жил на Восьмой авеню, на окраине того района, который называли Адской Кухней, — жуткого места, застроенного скотными дворами, складами и жилищами, где низы человеческого общества влачили жалкое существование, убожество которого превосходило всякое воображение. Дальше дома Шенца я заходить не желал. Конечно же, будучи либерально настроенным человеком, я достаточно начитался недавних публикаций, бичующих язвы современного общества, и сочувствовал жуткому положению этих бедняков, но в действительности не ставил перед собой задачи содействовать переменам. Напротив, все мои усилия самым эгоистичным образом были направлены на то, чтобы в своих физических и умственных блужданиях избегать этой неприглядной стороны жизни.