Портрет-призрак
Шрифт:
– Угу.
– А о чем ты думал в тот момент?
– Я думал о том, что ты дура.
– Почему?
– Потому что только дура может отвергнуть такого мужчину, как я.
Анна засмеялась:
– Мне нравится, когда ты дурачишься. А что будет, когда я изменю тебе? Ты меня убьешь?
– Конечно.
– А его?
– Кого – его?
– Ну, того, с кем я тебе изменю.
– Его, пожалуй, не стану.
– Почему?
– Из чувства самосохранения. А вдруг он окажется сильнее меня?
Гумилев засмеялся.
– Дурень! –
– А если серьезно, то я перестреляю всех мужчин. Всех, кого только встречу на своем пути.
– За что? – удивилась Анна.
– За то, что они смотрят на тебя, видят тебя, мечтают о тебе. И за то, что каждый из них может стать твоим любовником. Ты ведь знаешь, что я не терплю конкуренции.
Анна провела пальцем по его худой груди.
– Значит, застрелишь?
– Угу.
– Жуть. Меня это пугает.
– Отлично.
– Но мне это нравится! Коля, а может, я сумасшедшая?
– Разумеется. Все женщины сумасшедшие.
– А что ты будешь чувствовать, когда направишь пистолет мне в грудь?
– Этого я еще не знаю, – ответил Гумилев. Подумал и добавил: – Но думаю, ощущение будет захватывающее.
– Пейте, Моди, пейте! Я угощаю!
Линьков хлопнул подвыпившего художника рукою по плечу. Модильяни поморщился.
– Я не хочу, чтобы вы называли меня Моди, – сказал он.
– Плевать я хотел на твое хотение, – проворчал Линьков по-русски. И тут же снова перешел на французский: – Кажется, теперь я имею право называть себя вашим другом. Я купил три ваши картины. Целых три!
– Это правда, – согласился Модильяни. – Зовите меня хоть пигмеем, только покупайте мои картины и впредь. Дьявол, как это приятно – иметь деньги!
– Еще приятнее их тратить, не правда ли? – Линьков засмеялся. – Погодите, Моди, дайте срок! Я еще сделаю вас знаменитым! Кстати, вы когда-нибудь пробовали гашиш?
Модильяни усмехнулся:
– Конечно. Пару раз. Но мне это не нужно.
– Чепуха, – дернул щекой Линьков. – Гашиш нужен всем. А тем более – художникам. Сейчас допьем эту бутылку и поедем в притон.
Модильяни нахмурился, а по его лицу пробежала тень.
– Не думаю, что это хорошая идея.
– Возражения не принимаются! – оборвал его Линьков. – Я угощаю!
– Да, но я…
– Послушайте, Моди, вы хотите меня обидеть?
Модильяни смутился:
– Нет, но…
– А у нас в России нет большего оскорбления, чем отказаться от угощения, преподнесенного от всей души!
– Правда? – Художник выпустил край бокала из темных губ. – Ну… тогда, конечно, я поеду. Но я…
– Отлично! Тогда едем немедленно! Давайте сюда бутылку – я разолью вино!
Часом позже они сидели в притоне араба Ахмета. Модильяни откинулся на расшитые золотой нитью и бисером подушки и прикрыл глаза. Из его приоткрытых губ торчал мундштук. Дымок медленно поднимался кверху из
Линьков сидел рядом. Он не курил, но ловко имитировал курение, бросая острые, внимательные взгляды на Модильяни.
На душе у бывшего поручика было погано. Накануне вечером он имел неприятный разговор с Анной Гумилевой. Линьков был немного нетрезв, а потому – невоздержан на язык. Тонкое кружевное белье женской психики находилось за гранью его понимания, так как до сих пор он в основном имел дело с кокотками мадам Жоли и мадам Бовэ, которые вели себя так, словно у них вообще не было никакой психики.
Скверно просчитав ситуацию, Линьков вздумал признаться Анне в своих чувствах. Он думал, что говорит страстно и красиво, даже сам удивлялся стройности и убедительности своих слов, суть коих сводилась к тому, что Линьков готов отдать полцарства за один лишь благосклонный взгляд Анны.
Выслушав прочувствованный монолог, Анна наградила Линькова суровым взглядом, благосклонности в котором не было вовсе.
– Линьков, – сказала она сухо, – мне кажется, вы слишком много выпили. Трезвый человек, как бы глуп он ни был, не способен нести подобный вздор. Идите и хорошенько выспитесь.
Таков был ее ответ. Говорила она спокойно, но в каждом слове сквозила откровенная насмешка. Линьков был подавлен и разбит. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким оскорбленным.
Какой-нибудь поэт на его месте сочинил бы за ночь поэму и назвал бы ее «Разбитое сердце» или «Растоптанный цветок моей души». Но, будучи человеком, далеким от поэзии, Линьков, когда ему плевали в лицо, предпочитал мстить, а не рефлектировать. Этим он сейчас и занимался.
«Пора или не пора? – размышлял Линьков, глядя на захмелевшего художника. – Пора или не пора?»
Решил, что пора. Начал серьезно, но сохранив дружелюбную улыбку на лице:
– Моди, у меня к тебе серьезный разговор.
Художник покачал головой:
– Нет.
– Что «нет»? – опешил Линьков.
– Никаких серьезных разговоров. Мы пришли сюда отдыхать. Ты сам сказал.
Линьков рассмеялся:
– Ты прав! Ну, отдыхать так отдыхать. – Он сунул руку в карман и достал крошечную серебряную шкатулку, обтянутую шелком и украшенную двумя скрещенными перламутровыми розами. Из другого кармана он вынул зеркальце и маленькую железную трубочку. Аккуратно разложил все это на столе.
Модильяни вынул изо рта мундштук и, жадно блеснув глазами, отрывисто спросил:
– Что это?
– Кокаин, – ответил Линьков.
Модильяни подался вперед:
– Ты поделишься со мной?
– Конечно, – ответил Линьков. – Мы ведь друзья.
Минуту спустя бывший поручик с усмешкой смотрел, как художник втягивает левой ноздрей узкую дорожку порошка.
– Ну, как? – поинтересовался он.
– Хорошо…
Модильяни вытер нос пальцами и улыбнулся улыбкой счастливого идиота. «Теперь пора», – понял Линьков.