Портреты пером
Шрифт:
Сутки в Александрии, затем — на борт французского парохода, идущего в Сиру. «Отплытие. Мое грустное прости Египту, которого я, вероятно, уже никогда вновь не увижу».
На острове Сира задержка всего на три дня: карантин снят. Другой пароход — уже прямо в Константинополь. Дождь, сырость, осенний холод — не то что в Египте.
И вот опять Буюк-Дере. Бутенев — на старом месте, Титова нет: уехал в Петербург. Вечером долгий — до двух ночи — разговор с посланником, Тепляков мог рассказывать бесконечно.
Затем он пожелал доброй ночи, ушел в отведенную ему комнату. «Поутру ни завтрака, ни даже воды для умыванья: как в этом изображается весь Бутенев!» — раздраженно записал в дневнике Тепляков. Потому что дать ему завтрак и воду для умыванья не просто забыли: таким мелочным способом посланник
Он и задержался только на месяц. И покинул Константинополь навсегда.
Глава девятая
Когда он прибыл в Одессу и с неизбежностью застрял в карантине, графиня Эдлинг прислала ему записку. Написала, что пришла бы сама навестить его, но плохо себя чувствует.
Он послал ей письмо, просил совета, что ему делать дальше. В ответной записке она советовала ехать в Петербург, обещала дать рекомендательные письма: «Что Вам сказать еще? Ничего кроме того, что я жду Вас, сидя у камина, что я буду рада увидеть Вас опять…»
Кончился карантин — и он пришел к ней, рассказал о своем путешествии. Рассказал, конечно, и о последних встречах с Медемом в Каире и с Бутеневым в Буюк-Дере, когда ему ясно дали понять, что больше в нем не нуждаются. Что ж ему делать теперь?
Графиня подготовила письмо, должно быть весьма откровенное, на имя старого князя Голицына. В записке Теплякову отмечала: «Будьте уверены, что прежде чем что-нибудь сделать для Вас, соберут все сведения о Вашем прошлом, и гораздо лучше будет, если узнают от Вас самих, а не из полицейского архива. Вот почему я в письме моем князю Голицыну касаюсь того вопроса, пусть спросят у Вас самих подробности этой истории».
История эта тянулась за ним, как тень, уже более двенадцати лет… Впрочем, разве у царских властей не было основания все эти годы не доверять ему по-настоящему? Разве он переменился? Он, правда, уже давно не лез на рожон, не пытался пробивать стену лбом, но в глубине души по-прежнему не мирился с царской бюрократией, со всей системой, где отношение к человеку определялось не его истинными достоинствами, но его положением в чиновной иерархии. Эту систему он не мог одолеть. Теперь он стремился только достичь наибольшей в существующих условиях самостоятельности, обрести возможность как-то действовать самому, не просто быть пешкой в руках вышестоящего начальства.
«Умоляю Вас быть осторожным и не спешить в Ваших решениях, — писала ему графиня Эдлинг. — Терпение это сильный архимедов рычаг, особенно когда опирается на твердую, спокойную и разумную волю».
С письмом ее к Голицыну он ознакомился в черновике. Конечно, выразил графине свою признательность и, захватив это письмо с собой, отправился в Петербург.
Минувшим летом в Буюк-Дере Владимир Титов сочинил на досуге нечто вроде трактата — «О счастии и жизни».
«В жизни, — утверждал он, — есть такие роды дел и занятий, где, независимо от навыка, познаний и способностей, необходимо быть счастливым на руку. Положим, занемогла у вас дорогая особа, ищете врачей — вам называют доктора А, который очень знающ, и доктора Б, который очень счастлив. Ради бога, держитесь доктора Б: пять против одного, что исцелит скорее. На врача походят в данном случае дипломат, воин и едва ли не всякий, чьи занятия, кроме положительного расчета, требуют искусства угадывать и употреблять в пользу случайности. Это искусство зовут сметливостью, догадкою».
«Теперь призовите вступающего в свет юношу даровитого, образованного… — писал далее Титов, имея, вероятно, перед глазами собственный пример. — Нравственные убеждения его шатки, а сила примера и предания слабо
Спросите такого юношу: чего хочешь от жизни? — У него в голове десятка два теорий счастья, и каждую он сам признает неудовлетворительною. Ему неизбежно или запутаться в ответ, или сказать, как чиновник, у которого спрашивали: чего лучше желаете к празднику — чина, креста или денежной награды? Он отвечал: „Всего,и тот клеветник, кто смеет уверять, что не желаю“».
Этот откровенный — на грани цинизма — трактат автор послал в Петербург Одоевскому. Однако напечатана рукопись так и не была. Несомненно, Одоевский, писатель с более высокими понятиями о счастье, отнесся к откровениям Титова отрицательно и посоветовал автору эту рукопись не публиковать.
Зато годом раньше Плетнев поместил на страницах журнала «Современник» другое сочинение Титова в том же духе, озаглавленное «Светский человек, дипломат, литератор, воин».
В этом сочинении Титов (укрывшись под своим постоянным псевдонимом Тит Космократов)иронически замечал, между прочим, что дипломат «до того привык порхать от дела к безделью, путать то и другое, что уже и сам сбился между ними в расчете. Вы полагаете, он влюблен в красавицу, у которой сидит всякий вечер в ложе? Ничуть: она родственница дипломата другой державы, находящейся именно теперь в тесной связи с его двором; надевая шаль на плеча красавицы, он оказывает важнейшую государственную услугу; а влюбиться? Упаси боже! Это могло бы нарушить политическое равновесие».
Автор, сам дипломат, первый секретарь посольства, женился лишь теперь, когда ему было уже за тридцать, — в апреле 1839 года. Влюбился ли он? Упаси боже. Это была не просто женитьба, но догадка,стратегический ход. Видя, каким путем упрочил Бутенев свою карьеру, Владимир Титов посватался к младшей сестре его жены, молодой графине Хрептович, чей родной брат был зятем вице-канцлера Нессельроде. Единым махом счастливый на рукудипломат породнился с Нессельроде и с Бутеневым. Как ранее замечал в дневнике Виктор Тепляков, «Титов ни в чем не промажет!».
Он и не промазал. Дальнейшая карьера его была обеспечена. Нессельроде сразу дал ему повышение — назначил генеральным консулом в Бухарест.
Но как-то так получилось, что, став родственником вице-канцлера, Титов кончился как писатель. И в жизни своей не сочинил более ничего. «Жена называла его просто Титов и, кажется, не находила в нем никакой поэзии…» (так свидетельствует человек, повидавший этого благополучного дипломата десять лет спустя).
В том же апреле 1839 года Тепляков обратился к вице-канцлеру с письмом: «Два места секретаря свободны в эту минуту в Константинополе; я совершенно готов снова ехать туда, если Вашему сиятельству угодно будет назначить меня на одно из них».
Но его сиятельству это было не угодно.
Еще в январе Тепляков отправил в Буюк-Дере, Бутеневу, обширные записки свои о положении в Ливане и Сирии. В марте один из чиновников посольства сообщил: «Бутенев послал Ваш превосходный мемуар министру». Но эти записки не расположили Нессельроде пойти навстречу просьбе Теплякова и дать ему должность секретаря посольства в Турции.
Потому что вице-канцлеру нужны были угодливые чиновники и вовсе не нужен такой беспокойный и рвущийся к самостоятельной деятельности человек, каким был Виктор Григорьевич Тепляков.
«Странное дело! — вспоминал потом его брат Алексей. — Какая-то ядовитая тоска, скука едва выносимая преследовала странника и в Одессе, и в Византии, и у подошв пирамид, и у святого гроба, — я не говорю уже о Петербурге, городе, гибельном для его здоровья по своему климату; эта скука, как червь, не умолкая, грызла сердце бедного скитальца, тщетно убегавшего от самого себя…»
В Петербурге он снова готов был ехать куда угодно. Повседневность угнетала его своим однообразием.