Портреты словами
Шрифт:
В конце сентября 1920 года в Петроград приехал Герберт Уэллс со старшим сыном Джипом. Приглашенные Алексеем Максимовичем, они поселились в нашей «коммуне». Решено было предоставить им комнату, в которой жили Титка [47] и Молекула. Комнату мы постарались обуютить и украсить. Титка переселилась на тахту в комнату Соловья, а Молекулу устроили на запасном ничейном матрасе в нашей комнате.
Развлекать сына Уэллса было поручено мне. Я с ним объяснялась по-французски, тогда еще не владея английским. Зная, что Джип студент-зоолог, я повела его в Зоологический сад – это близко, в конце Кронверкского. Было чудом, что порядочное количество зверей еще были живы, но на многих кожа висела складками и казалась с чужого плеча. Очень грустные глаза были у льва, которому при нас принесли в бадье какое-то вегетарианское месиво из муки и ботвы: понятно, что загрустишь! Я старалась что-то привирать Джипу, уверяя, что это «разгрузочный день», да и не всегда в Петрограде бывает свежее мясо… «Да-да, я понимаю…» – говорил Джип. Очень понравился Джипу слон. Служитель нам демонстрировал его особые способности:
47
Прозвище, данное в коммуне Марии Игнатьевне Закревской-Бенкендорф.
Еще до отъезда Марии Федоровны в Берлин (она уехала туда весной 1921 года вместе с Ракицким и Крючковым в наше торгпредство) шли разговоры о выезде Алексея Максимовича за границу – лечиться. Уже и Владимир Ильич Ленин уговаривал его. Поначалу Алексей Максимович сопротивлялся. Здоровье его ухудшалось, и понятно было, что ему необходимо, чтобы поправиться, уехать. Конечно, мы, оставшиеся с Алексеем Максимовичем – Андрей Романович, я, Молекула и Анна Фоминична, – понимали это и тоже уговаривали его уезжать. Но как нам было грустно и даже страшно так осиротеть! Время шло, вопрос был решен, и Алексей Максимович понемногу начал собираться. Сын его Максим уже уехал в Берлин, чтобы подготовить все к приезду отца.
Вот и последний вечер – 15 октября 1921 года. Наутро отъезд. Алексей Максимович едет через Финляндию в Берлин. Собралось много народу, плохо помню, кто именно. Положение такое, что никто не знает, кто с кем и когда свидится, а тем более с Алексеем Максимовичем, но для него и ради него все играют в бодрость и веселье. Сам он был и весел и очень грустен и казался даже немного чужим. Мы с Молекулой боялись посмотреть друг на друга, чтобы у нас не полились слезы. Алексей Максимович тоже посматривал на нас украдкой и сразу прятал глаза. Шумели, пели, были и артисты… Да, тягостная была ночь, спать не ложились, а утром кто-то сказал: «Ну, пора! Лошади поданы». Я выбежала на балкон нашей комнаты и увидела стоящих перед домом несколько черных экипажей – ландо! В них впряжены разномастные, довольно убогие лошади, по паре на экипаж. «Хорошо, что разномастные, а если бы вороные – как на похоронах…» – подумала я и дала волю слезам. Кто-то кричал: «Где же Купчиха? Надо присесть на дорогу – по русскому обычаю». Я вбежала в столовую. Все сидели в тишине. Из коридора появился с портфелем под мышкой, очень делово, насупившись, бледный, очень худой, в черном пальто и черной фетровой шляпе Алексей Максимович, присел на стул, снял шляпу, куда-то посмотрел вдаль, взмахнул рукой с шляпой, как крылом, встал и быстро пошел к открытой уже двери. Мы, «свои», сели в один экипаж с Алексеем Максимовичем. Когда экипажи двинулись в направлении Финляндского вокзала, стало совсем горестно, а кто-то кричал вдогонку: «Поправляйтесь скорее и возвращайтесь!»
Вскоре я и Молекула получили извещение Внешторга о том, что нам пришла посылка от А. М. Пешкова из Гельсингфорса, просят за ней явиться. Мы отправились. Нам выдали ящик, большой и такой тяжелый, что мы вдвоем еле его тащили. На половине дороги мы уже изнемогли и растерянно на него сели. Вид у нас был, вероятно, такой жалкий, что около Народного дома нам предложил подсобить морячок-балтфлотец. Мы не отказались. Посылка была очень обдуманна: апельсины, шоколад, сгущенное молоко и очень нужные обутки и вязаные шерстяные перчатки, чулки и свитеры Молекуле, мне и Андрею Романовичу. Но больше всего, конечно, обрадовало нас то, что Алексей Максимович о нас помнил, и даже письмо ласковое было вложено в посылку. Письмо пропало. Радость – осталась.
Двадцатого ноября 1921 года Алексей Максимович писал мне из Берлина:
«Милая Купчихонька, хорошая моя – как живете? Поверите ли, что без Вас скучно, что не хватает так хорошо знакомого, всегда куда-то быстро бегущего человечка и неловко так долго не слышать голоса, который, немножко капризно, зовет: „Диди!“
Мы трое – Мак, Соловей и я – вспоминаем Вас ежедневно, – уже так повелось! – то и дело раздаются возгласы: эх, если бы Купчиха? Вот бы Купчиха! Хорошо бы Купчиха и т. д. Я не преувеличиваю, – особенно часто эти возгласы вызываются попытками молодых немцев имитировать современную русскую живопись. Обложка одного немецкого худож. журнала нахально ярко свидетельствует, что автор ее знаком с Вашими работами, – это не только мое мнение.
Я еще более уверенно, чем говорил в России, говорю теперь: Ваши работы, выставка Ваших рисунков имела бы здесь солиднейший успех и крупное значение. Посему: М[арии] Ф[едоровне] поручено всячески вывозить Вас сюда, – она весьма усердно «прошена об этом», как говорят по-русски.
Достопочтенная птица Соловей чувствует себя не совсем плохо; он очень солиден и довольно сносно играет роль папаши при Максиме и жене его, именуемой – Тимофей. Купил краски, ищет ателье, собирается работать, а сейчас – третьего дня – уехал в Шварцвальд, дабы подыскать там санаторное депо, куда меня отправят для большого ремонта – как паровоз, – ибо оказалось, что я разносторонне нездоров.
Разумеется – не надо говорить о том, как хочет Вас видеть Ив. Ник., как он тоскует.
Но – все это Вы почувствуете сами, приехав сюда, во что верю. Да, да, Вам следует выбраться в Европы, – это необходимо […].
Писать о Максиме – трудно. Он находится около своей жены, стараясь держаться как только можно ближе кней – будто все еще не уверен в реальности своего брака и Тимошина бытия. Тимоша – славная штука, очень милая.
В Финляндии видел Марию Игнатьевну – в крепких башмаках и теплой шубе. Похудела, стала как-то милее и – по-прежнему – все знает, всем интересуется. Превосходный человек. Она желает вылезти замуж за некоего барона: мы все энергично протестуем, пускай барон изберет себе другую фантазию, а эта наша! Так?
В Шварцвальд я уезжаю дня через три. Мой адрес: St. Blasienn, Шварцвальд.
Сердечный привет А. Р. и – будьте все здоровы! Напишите!
Крепко целую Вашу руку
20/XI – 21.
А. Пешков».
Осиротевшие после отъезда Алексея Максимовича, мы стали искать другое жилье. Вскоре из верхней квартиры перебрался в комнаты Алексея Максимовича Женя Кякшт (племянник Марии Федоровны) с женой.
Первая театральная работа в Москве
В самом конце 1921 года я получила приглашение из Москвы оформить во Втором МХА Те спектакль «Архангел Михаил» – пьеса Наталии Николаевны Бромлей, режиссер Вахтангов. Это было очень неожиданно, я была и рада и испуганна, но, конечно, согласилась и поехала в Москву. Пьеса была путаная, символистско-модернистского толка. Резкая противоположность «Народной комедии». Труппа состояла из прекрасных актеров, в спектакле заняты: Дурасова, Пыжова, Вахтангов, Дикий, Михаил Чехов, Чебан, Гейрот и другие. Отнеслись ко мне с большим интересом и лаской. После нескольких встреч и творческой договоренности я поехала делать эскизы домой.
Привезенные эскизы очень понравились. Действие неизвестно в какой стране и когда – может быть, современность. Действующие лица – образы-символы в личине людей. И я решила попробовать помочь актерам, создав соответствующие костюмы и грим. Нужно было найти особый прием для типизации персонажей. Эскизы сделала очень больших размеров и тщательно разработала костюм, грим, жест.
Помню, как у Дикого, игравшего министра при мэтре Пьере (главный персонаж – Вахтангов), что-то не удавалось, а мой эскиз помог ему найти решение образа. В спектакле я видела, как он часто принимал мною нарисованную позу и жест. Было наслаждением работать с самоотверженными, думающими, ищущими актерами. Все мною задуманное получалось, так как весь коллектив постановочной части был творческим и заинтересованным в решении новых задач. Как приятно это вспоминать! Конечно, все было обострено и подчеркнуто в «меньше» или в «больше». Парики из разных материй: матовых и блестящих – шелк, бархат, парча, газ… На лицах – скульптурные носы, подбородки, лбы из гуммозы и растушевки гримом: брови, губы, румянец – куски бархата, шелка, вырезанные по нужной форме и приклеенные лаком. Среди персонажей пьесы был Епископ – я загримировала и разрисовала его лицо и руки бронзой и коричневой краской – он выглядел святой мумией, – костюм был парчовым.
Ужасно, что вскоре Вахтангов, который был уже тяжело болен раком, не смог довести до конца подготовку спектакля. Режиссером стал Борис Михайлович Сушкевич, а основную роль, мэтра Пьера, дублировал и репетировал Михаил Чехов. Все крепились, но было очень тяжело сознавать, что конец Вахтангова близок. Я несколько раз приезжала в Москву, а сделав эскизы, в период их осуществления и репетиций, приехала уже надолго. Вахтангов умер чуть ли не накануне генеральной репетиции.
Пьеса была в стихах, малопонятная, но актеры работали очень увлеченно, да и я тоже. Играли все очень хорошо, но что играли? Пьеса эта была, конечно, в стороне от пути, по которому предназначено было идти театрам после Октября, а МХА Ту особенно, и она долго в репертуаре не удержалась. Обидно, что вложено было так много сил в эту работу. Но мой труд оценили, я подружилась с актерами этого театра и в дальнейшем встречалась с ними в работе.
Еще о Татлине
В те годы (1919—1921) много говорилось и думалось о равноправии и раскрепощении женщин, моральном и физическом. А. М. Коллонтай сочинила доклад о вреде ревности и хотела, чтобы Совет Народных Комиссаров утвердил отмену ревности декретом, но до декрета дело не дошло. Горький дал мне прочитать этот труд.
Многие девушки мечтали быть оплодотворенными гениальным или, в крайнем случае, талантливым мужчиной, с тем чтобы, родив ребенка, расстаться с производителем и стать матерью-одиночкой, убежденные, что воспитание будущего гения должно быть делом только матери. Этими же мыслями была одержима и Молекула.
Я ей много рассказывала о Татлине как о человеке с задатками гениальности. Когда он однажды в конце 1921 или в начале 1922 года появился у нас в доме, она сразу «закинула на него глаз» (а глаза у нее черные, с голубыми белками и поволокой). Я заметила, что и он не остался равнодушным и, так как был «при бандуре», сразу начал пускать чары. Вскоре Молекула от него забеременела и переселилась к нему в дом Мятлевых на Исаакиевской площади. Я радовалась ее счастью, а Татлин был человеком сложным, и не знаю, принесло ли это ему счастье. Родился сын – Володя. Молекула забыла про свою установку – остаться матерью-одиночкой, хоть и было ей очень трудно, как, вероятно, бывает всегда, если имеешь дело с ярким талантом.