Портреты словами
Шрифт:
Впервые увиденные живописные поучительные мелодрамы, запомнившиеся на всю жизнь, были «Княжна Тараканова» – Флавицкого, «Неравный брак» – Пукирева, «Всюду жизнь» – Ярошенко и многое в этом роде. А позднее на всю жизнь запомнились суриковские картины.
Вопрос о боге появился у меня, когда появилась нянька. У нее была икона (а для меня «портрет»): бог мрачный, злой, коричневый с золотом. Перед ним горела красная лампадка. Нянька тоже злая. Когда мы гуляли, она водила меня в церкви. Рассматривая там «картины» и увидя изображение голубя в лучах, я спросила: «А почему здесь портрет голубя?» Сильно ущипнув меня, нянька сказала: «Ш-ш-ш! Грехи наши тяжкие! Это не голубь, а дух святой, господь бог троичен в лицах: бог-отец, бог-сын и бог – дух святой». Этого, конечно, я не поняла.
Кремль
Совсем маленькой ознакомил меня отец с Кремлем, в котором, как мне казалось, кто-то расставил огромные игрушки для взрослых, да для каких-то особенно больших взрослых, если судить по царь-колоколу, царь-пушке, колокольне Ивана Великого, да и крепостная стена с башнями была такой огромной сравнительно с моей игрушечной Троице-Сергиевой лаврой! Я думала, что в церквах взрослые собираются, чтобы поиграть в какую-то непонятную мне игру. Я была недалека от истины. В субботу на Страстной к заутрене уходили из дома поздно вечером на несколько часов. На улицах многие дома были украшены горящими плошками и гирляндами из еловых веток. С колоколен церквей таинственно-приглушенно несся время от времени звон колоколов. Мы шли не торопясь по Тверской, потом через Красную площадь – в Кремль. Уже на площади делалось тесновато, а перед тем как проходить в Спасские ворота, папа сажал меня на плечо, чтобы меня не раздавили. В Кремле опять было свободнее. В соборах и церквах шла служба – таинственная и тягучая церемония, у всех грустные лица. В церквах был полумрак, и только перед иконами кое-где мерцали свечи. Основное интересное – в двенадцать часов ночи: крестный ход три раза вокруг церкви с пением «Христос воскресе». Шло духовенство в самых богатых белых с серебром и золотом одеждах, с бриллиантовыми и золотыми крестами. В руках кадильницы. Прислужники несли иконы и хоругви. Вспыхивали лучами драгоценные камни. Зажигались и дымили цветные бенгальские огни, взвивались в воздух ракеты фейерверка.
Колокола звонили теперь уже весело всеми голосами – от басов до стрекочущих, переливчатых звоночков. Неистово пели хор и духовенство, а все присутствующие подхватывали, и так было в каждой и у каждой церкви, а их было не счесть сколько в Москве.
В руках почти у всех зажженные свечи. Все троекратно целуются и даже незнакомым говорят: «Христос воскресе», а отвечать надо: «Воистину воскресе!» Все это, конечно, малопонятно, но таинственно-интересно. В конце концов все сливалось в море гула и цветного света и то наплывало, то уплывало, как волны, – вероятно, мне уже очень хотелось спать.
Отец учил меня видеть и запоминать то, что считал примечательным и красивым, особенно русскую старину, и говорил: «Потом вспомнишь, ведь многое исчезнет, а знать это художнику необходимо».
Шести с половиной лет меня отдали во второй приготовительный класс женской гимназии Ржевской на Садово-Каретной. Я ни с кем из девочек в гимназии не дружила – они противные: кто отколупывает штукатурку от печки и ест, кто жует мел, приготовленный для писания на доске, кто выпивает лиловые чернила – их ежедневно наливает в чернильницы на каждой парте вахтер и приговаривает: «На вас не наготовишься!» Из любопытства я все перепробовала – невкусно. Стала жевать и есть бумагу из тетрадок, самая вкусная – в клеточку, для арифметики.
Я была настойчиво ленива и совершенно опозорила родителей, когда в первом классе по закону божьему получила двойку (небывалый случай!) и весной должна была сдавать экзамен, чтобы перейти в другой класс. Экзамен я выдержала с проклятиями в душе.
Воробьевы горы
В дни моего детства поездка на Воробьевы горы занимала много времени – ехали на извозчике, и стоило это немало денег. Даже уже и не вспомнить, каким путем мы туда ездили с Тверской улицы. Это было где-то совсем за городом.
По склонам Воробьевых гор, спускавшихся к Москве-реке, рос густой, с большими деревьями лес из кленов, берез
Наверху, у самой, как говорил извозчик, «шаши» (шоссе), там, где теперь сделана площадка с балюстрадой для желающих полюбоваться на Москву, находился ресторан-трактир купца Крынкина. Это было знаменитое место. Там можно было, правда, дорого, но хорошо поесть. Знаменитые были там раки – таких огромных я больше никогда нигде не видела. Выпивали там тоже лихо. Слушали хоры русские, украинские и цыганские. Были и закрытые помещения, и огромная длинная открытая терраса, подвешенная на деревянных кронштейнах – балках, прямо над обрывом. На ней стояли в несколько рядов столики. Очень интересно было сверху смотреть на всю Москву (именно всю, так как во все стороны видно было, где она кончалась, – не так, как теперь). Я никак не могла понять, почему про Москву говорят «белокаменная». Ведь с террасы Крынкина я видела в бинокль главным образом красные кирпичные дома. Особенно мне нравилось наблюдать веселую жизнь внизу по склону, среди деревьев. Мелькали маленькие яркие фигурки, то скрываясь, то появляясь. Взлетали на качелях девушки и парни, визжали, играли в горелки и прятки. Я готова была просидеть или даже простоять, наблюдая все происходящее, хоть целый день. Иногда я уговаривала родителей спуститься вниз по склону в лес, и, нагулявшись там, мы опять, вторично возвращались наверх в ресторан и опять закусывали.
К этому времени в ресторане многие были странно шумными или разомлевшими и требовали цыган. Под их за душу хватающие песни, романсы и танцы сильно расчувствовавшиеся толстые бородатые купцы в роскошных поддевках ишелковых косоворотках начинали каяться, бить рюмки, вспоминать обиды и со вздохами и охами плакать и рыдать, стукаясь головой об стол и держась рукой за сердце. До сих пор запомнилось это свинство. Требовали подать на стол понравившуюся цыганку. Их старались унять и подобострастным голосом говорили: «Ваше благородие, рачков еще не угодно ли-с? Можно подать сей минут!»
Зрелище плачущих дядей и дедушек доводило меня тоже до слез, и мама говорила: «Миша-а! Расплачивайся скорее, поедем, я же тебе говорила…» На извозчике, сидя у отца на коленях, я, всхлипывая, засыпала, и было уже темно, когда мы приезжали домой.
Впоследствии, глядя на картины Кустодиева, я вспоминала виденное мной на Воробьевых горах.
Владя рос, взрослел, и я слышала часто: «Отстань – мне некогда». Он ходил по комнате то быстро, то медленно (а я за ним) и произносил непонятное: «Лос гипос потамос…» Или: «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…» Здорово! Но непонятно. Какие-то гипопотамосы, а уж «гекзаметр» еще меньше понятно.
Иногда отец брал меня с собой в Окружной суд, находившийся в Кремле. Мне интересно было ходить по длинным коридорам и залам этого старинного здания. Даже отец, человек высокого роста, казался там маленьким. Огромное впечатление, несмотря на малость лет, произвел на меня парадный зал сената – творение Казакова. В этом зале в 1939 году я была среди награждаемых работников Ленинградского театра оперы и балета имени С. М. Кирова и получила орден «Знак Почета» из рук любимого всеми Михаила Ивановича Калинина. Тогда зал этот, еще больше, чем в детстве, поразил меня красотой архитектурного решения, удачно выявленного и подчеркнутого установленными скрытыми за карнизом подсветами. Купол казался невесомым, несмотря на сложную объемную разработку.