Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
Стояли роскошные дома с разбитыми дверями и выбитыми окнами, стояли мёртвые, тихие фабрики с заржавелыми станками и холодными трубами, покрытые пылью и грязью паровозы, поломанные вагоны. Обломки мостов висели над реками, и трава покрывала полотно железных дорог.
Далеко в Русскую землю углубилась революция и все завоевала и разрушила.
Толпа видела запакощенные храмы, содранные изуродованные иконы, разбитые иконостасы, танцы в храмах.
Мертвечиной несло от полей, деревень, лугов и городов.
Этот страшный хаос сливался постепенно в одно сплошное кровавое пятно. И на фоне его отчётливо выделилось страшное
Вся толпа как один человек подняла голову. Шеи вытянулись, глаза напряглись, и ужас отразился на лицах холодной жестокой толпы.
— Этого нам никогда ни Бог, ни люди не простят, — прошептал подле Ники какой-то человек.
Окровавленные, исхудалые, измученные муками душевными и телесными от самого неба спускались по кровавому пути семь бледных теней. И как от святых ангелов шло сияние от них. Впереди двое, взявшись под руку и поддерживая друг друга, как шли они и всю земную жизнь, сзади четыре юные девушки и отрок невинный.
Кровь, кровь... кровь... была на их одеждах.
Эта кровь невидимым дождём упадала на толпу, и Ника и его соседи с ужасом видели, как на их руках, на их одежде стали появляться пятна святой мученической крови.
Все завоевала революция. Всего лишила русский народ.
Страшная хула на Бога, самая последняя пакость, связанная с именем Божией Матери, стояла над толпой, уже привычная ей. И в ужасе повторяли: «Религия — опиум для народа».
Вместо Государя перед народом маячила шутовская фигура упыря с лицом удавленника и глазами идиота, делавшего своё страшное кровавое дело.
Показались нелепые картины, послышались странные нерусские стихи, нерусские слова, нерусское писание.
Все погибло!
К прошлому! Прекрасному прошлому возврата нет!
Из потоков крови на потемневшем мрачном небе стала выдвигаться страшная чёрная Голгофа. Молнии прорезали чёрное небо, и раскатисто ухнул и грянул гром. Суровая мрачная скала выдвинулась на горизонте и на той скале было три громадных креста. Один посередине больше других двух и два по бокам.
На среднем кресте распята была женщина. Никто не мог разобрать низко склонённого в великой скорби и муке лица, но каждый увидал в нём лицо своей матери, Мать каждого висела на среднем кресте.
У подножия правого креста были навалены грудой погоны, ордена, знамёна с двуглавыми орлами, трубы, ружья, сабли, пики. Поломанное и заржавевшее, с поломанными древками и отбитыми орлами, с разорванными шёлковыми полотнищами, всё это было сброшено к основанию креста, на котором распят был дивно прекрасный юноша. Тяжёлые крестные муки не могли согнать с его лица мужественного и гордого выражения, и он умер гордый и уверенный в победе, с верой глядя на средний крест.
Под левым крестом были свалены книги и картины. Принадлежности учёного кабинета в обломках лежали здесь. Распятый на этом кресте был человек лет сорока, с небольшой курчавой бородкой клинушком и русыми густыми волосами, упрямо падавшими длинными прядями на белый лоб. Он капризно отвернулся от среднего креста, и на лице его застыли мука и презрение.
— Армия и интеллигенция распяты с Россией, — сказал кто-то в толпе.
Чёрные тучи расступились, и кровавое зарево загорелось на небе.
— Распяли матушку! — послышался чей-то громкий отчаянный голос.
— Кто распял-то?
— Все они.
— А не мы ли сами?
— Жиды распяли.
— Христа распяли... И матушку-Русь порешили. Святую... Православную...
Заволновалась толпа. Плеснула точно море, проснувшееся от штиля и предчувствующее бурю. Потемнела, как море, когда белый буревестник низко пролетит над ним и коснётся крылом мрачных волн, и вдруг прошелестит, поднявшись, одна волна, и встанет над ней другая и зашипит, рассыпаясь в пену.
Как волна встало страшное слово:
— Завели нас в пучину, сукины сыны!
Сорвалась великая брань между комиссарами и толпой. Были обруганы комиссары.
— Обманули тёмный народ!
— Все кругом лгали!
— Воры, казнокрады!
— Палачи, убийцы!
И уже грозно встала и зашумела буря народного гнева. Понял Владимир Ильич, что теперь ничто не спасёт его от суда народного. Поняли латыши и китайцы, что никаким пулемётным огнём не остановить им назревшей великой бури.
Как первый белый сверкающий гребень высокой поднявшейся волны свернул острый, как бритва, и больной, как бич, звонкий крик из задних рядов и порешил все:
— Бей их!
XXXVI
Толпа грозно напёрла сзади на передних и придавила их вплотную к латышам и китайцам. Те, кто ближе всего оказался к Владимиру Ильичу, были бледны, тяжело дышали, но ничего ещё не делали. Они смотрели на Владимира Ильича. Они не понимали теперь, как могли они верить этому человеку, как могли идти за ним, как могли считать его вождём и пророком. Жалкий, подлый, трясущийся, покрытый липким потом трусости стоял перед ними паршивый, ничтожный человек с идиотским лицом. Он втянул свою безобразную голову с косыми бровями в плечи и жалко моргал маленькими подлыми глазками.
— Бей их! — раздалось снова из задних рядов.
— Так, что ль, порешит или замучит, как они мучили? — спросил тот самый красноармеец, что выходил на трибуну.
— Так их бей! Недостойны они мук великих. Кончай, ребята.
Страшное и безобразное нависло над толпой. Люди, уже и раньше утратившие человеческий образ, надвинулись, колыхнулись и плоско и гадко раздался хряпкий удар чьей-то сильной руки по лицу Владимира Ильича. Этот первый удар послужил сигналом. Вся толпа вдруг бросилась, отталкивая стражу, в трибуну, и стали слышны тяжёлые удары, сопение и стоны.
Матросы, красноармейцы, рабочие, крестьяне сгрудились у одного места и топтались около него, быстро нагибаясь и выпрямляясь. И место это стало пыльным, а потом грязным от пыли, смешавшейся с кровью. На нём валялись растерзанные трупы тех, кто считал себя владыками всего мира и кто ни во что считал людскую жизнь.
И вдруг стала тишина. Утомлённые вознёй, тяжело дышащие люди отдувались и окровавленными руками отирали пот. Лица их были страшны.
Они посмотрели туда, где была Голгофа с распятой Россией. Тихий свет утренней зари освещал оттуда степь, поросшую пёстрыми тюльпанами и синюю от лазоревых цветов. Кресты были пусты, и от них по полю шёл в белых одеждах Христос. Страшная скорбь была на его светлом прекрасном лице. Он как бы спешил с неба к людям, чтобы остановить их и прекратить страшное дело. И цветы сгибались перед ним, и тюльпаны пригибали свои пёстрые головки к нему, а лазоревые цветы ложились устилая голубым ковром дорогу его босых, прободённых гвоздями ног.